Страница 28 из 102
Вечерняя тишина, костер, приятная усталость, сознание близкого конца работы — все это настраивало на мечтательный лад. У меня появилась потребность поделиться с Горулей своими планами.
— Вуйку, — сказал я, — а ведь у меня дело уже скоро к концу пойдет.
— Да ну? — удивился Горуля.
И, лежа на еловых ветках, я принялся рассказывать Горуле содержание моей записки.
Я словно рисовал заманчивую картину того, какими могут быть поля Верховины. Они представлялись моему взору в густой, переливающейся под солнцем зелени многолетних трав, несущих новую жизнь и силу почве. Там, где вызревал, звеня сережками, один только овес, волновалась полноколосая пшеница.
Горуля слушал очень внимательно.
— Иванку! Слухай, — перебивал он меня, — а про скот? Еще и про скот скажи. Кто знает, может придет час для Верховины, что и по ней будут такие стада пастись, як я вот чув в Швейцарии, а может, краше? Гей и скот! Бербениц для молока не хватит. Да не молоко то будет — что я! — самое масло! Спросят люди: откуда оно, такое сладкое и такое душистое? С Верховины? Як же, куме! Гей и скот там у них!.. Ну, да дело твое, Иванку, можешь и не писать, — уже бормотал Горуля, — бог их знает, откуда такие думки у меня, что у малого.
— Нет, вуйку, — отвечал я Горуле, — я и про это запишу.
— Вот и добре, — улыбался Горуля, — пусть такая думка хоть на бумаге будет.
Когда я кончил рассказ, Горуля долго молчал, глядя в огонь.
— Вуйку! — не вытерпел я. — Что же вы слова не скажете?
— Все у тебя красиво получается, Иване, — встрепенулся Горуля. — Можжевельник геть с полонины, псянку — с поля. Ну, а Матлах?
— И Матлаха с Верховины, как псянку, — ответил я.
Горуля поглядел на меня.
— Кто же его так?
— Те, кому правительство поручит заняться делами Верховины.
— Правительство… Это пан губернатор, что ли?
— Не знаю, — сказал я, — может быть, и он.
— М-м… — протянул Горуля. — Ну, садись вечерять. Из-за тебя весь картофель чуть не обгорел.
Ужинал Горуля торопливо, был неразговорчив, сумрачен и ушел раньше, чем уходил обычно.
Мне было не по себе за ужином, а после ухода Горули так и вовсе смутно стало на сердце.
Сел за работу, чтобы унять возникшую досаду, но писать ничего не мог; попытался уснуть, а сон бежал от меня.
Уже поздно в ночи возле колыбы послышались осторожные шаги. Шаги замерли у входа. Кто-то остановился, не решаясь войти и потревожить меня. Мне подумалось, что это Горуля, и я окликнул его. Он отозвался покашливанием и, согнувшись, пробрался в колыбу.
— Не берет сон? — спросил он, подсаживаясь ко мне на ложе из сена и еловых веток.
— Не спится.
— Я так и гадал, что не спишь, а ночь длинна еще!..
Помолчали. Вдруг Горуля повернулся ко мне и, тронув за плечо, спросил:
— Ты и вправду, Иване, надумал до пана губернатора со своей запиской идти?
Я приподнялся.
— Да, вуйку. А почему вы спрашиваете?
— Потому, что долго я про это думал, — глухо ответил Горуля. — Ничего ты у них не найдешь и ничего не добьешься.
— У кого это, у них?
— Да у тех панов, — сказал Горуля. — Зачем им нужна сытая Верховина? Ну, скажем, губернатору?
— Губернатор не Матлах.
— Все едино, — махнул рукой Горуля. — Одна разница: Матлах сало руками в рот кладет, а пан губернатор — вилочкой. Ну, зачем им сытая Верховина? Им наши руки дешевые нужны и лес наш нужен. Для них, Иванку, Верховина что колодец: из него ведрами, а в него ни чарочки… Ну, прочитают они то, что ты написал, а потом и спросят: «Какая нам с этого прибыль? Ильку Горуле да Федору Скрипке прибыль? Ишь, чего захотели!» — и делу твоему конец.
— Неправда! Я добьюсь своего.
— Скрутят, — сказал Горуля, — да посмеются.
— Над чем? Над тем, что я хочу, чтобы Верховина не знала голода?
— Над этим и посмеются.
Я быстро встал, ощущая, как растет во мне озлобление.
— Мрачно у вас все получается, — произнес я с усмешкой. — Вы делите всех на панов и бездольных, но есть ведь просто люди, честные люди с доброй волей.
— Просто людей нема, Иване, — строго сказал Горуля. — Есть Матлахи, и есть Горули, и между ними война… А ты подумай, Иване, подумай, что я тебе сказал.
После этого ночного разговора в наших отношениях с Горулей появилась какая-то тень. Внешне все оставалось как будто попрежнему, но и он и я не чувствовали себя друг с другом так хорошо и свободно, как раньше, и это угнетало меня.
К тому же и работа не клеилась. Все валилось из рук, раздражало и злило.
Погода в ту пору стояла чудесная. Ни облачка в небе, ни ветерка в полонинах. Зеленые горные дали млели под солнцем в глубоком покое. И я от зари до вечерних сумерек бесцельно бродил бог весть где с охотничьим ружьем Горули через плечо, не делая ни одного выстрела.
В один из таких дней Горуля собрался в село и позвал меня с собой. Идти в село мне не хотелось, но я решил проводить Горулю через лес.
По полонине шли мы обычной пастушьей дорогой, но у лесной опушки Горуля взял влево и вывел меня на незнакомую тропу.
— Примечай, — сказал он, когда мы углубились в лес. — Этой и вернешься, она самая короткая.
Иногда тропку перерезали глубокие, размытые потоками овраги, и перебираться через них приходилось, балансируя по зыбким бревнышкам.
Лесом шли долго, а когда он кончился, перед нами открылись склоны в полянках и пашнях.
— Ну как, Иванку, — спросил, обернувшись, Горуля, — может, передумал и дальше со мной пойдешь? До села не так уж далеко.
Я был готов согласиться, но, оглянувшись вокруг, заметил справа от тропы, за пашнями, поросшую мелким кустарником небольшую скалу. Одиноко и странно торчала она посреди луга, как будто кто-то снизу проткнул землю пальцем.
— Это что? — спросил я Горулю, кивнув в сторону скалы.
— Не знаешь, что ли? — усмехнулся Горуля. — Желтый камень, не знаешь?
— Желтый камень?
И почудилось, что на меня дохнуло нежным медвяным запахом. Желтый камень! Как я не узнал его? Просто никогда не приходилось на него смотреть с этой стороны.
— Мне он всегда казался таким высоким, вуйку, — проговорил я в свое оправдание.
— В малолетстве многое что высоким кажется… — кивнул Горуля. — Ну, так что, Иване?
— Лучше я поброжу, — сказал я.
— Как знаешь, — проговорил Горуля и с грустью добавил: — Броди, пока бродится.
Я подождал на тропе, пока Горуля скроется под крутым уклоном, а затем свернул на луг и пошел к Желтому камню.
Вот и он наконец, весь в трещинах и буро-зеленых прожилках. Ветер бросил на его тупую макушку семя смереки, оно проросло и стало тоненьким, еще не окрепшим деревцем, и казалось, что деревце это случайно забралось на вершину и все глядит вниз и примеряется, как бы ему оттуда слезть. А внизу, у подножия камня, среди можжевельника, пробивалась к свету трава. Я нагнулся, чтобы рассмотреть ее, и вдруг заметил среди травинок одну с мелкими, величиной в спичечную головку, уже высохшими завязями. Должно быть, она цвела ранней весной. Уж не эту ли траву приносила мне в холщовой тряпочке Оленка? Далекое и давно забытое воспоминание в моей памяти: детство, и разговоры о поездке в Воловец, и белая тряпочка с чудесной травой против недоброго.
И в памяти моей как живая встала Оленка. Еще в первый день моего приезда мне хотелось повидать ее. Но она батрачила где-то на дальнем хуторе.
Я знал, что живется Оленке очень плохо, что после смерти мужа остался у нее на руках сын и что ютится она в чужой, брошенной хозяевами хате за мельницей, а работает попрежнему у кого придется.
«Может быть, сейчас застану ее дома?»
Я не вернулся на тропу, а пошел в село напрямик, как в детстве, продираясь сквозь кустарники.
Через час я был уже за мельницей, у Оленкиной хаты. Придавленная к земле замшелой крышей, стояла она на сваях возле самого потока. В половодье выходившая из берегов вода плескалась под хатой и заливала двор.
Я постучал в дверь, но никто не отозвался. Я постучал вторично, настойчивей и сильней. Опять молчание. Тогда я решился, толкнул дверь и вошел в хату.