Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 102



— Ну, постреливаю мало…

— Вас называют браконьером! — воскликнул я с досадой.

Горуля встрепенулся, затем вздохнул и поглядел на меня с таким укором, что я не выдержал его взгляда и опустил голову. И до сих пор этот взгляд жжет меня, и это слово, брошенное мною Горуле с упреком, вызывает чувство глубокого стыда.

— Браконьером? — переспросил Горуля. — Кто меня так называет, отвечай? Паны да их выслужни! А разве я убил хоть одного зверя в запретный срок? Для панов зверь — забава, им бы лишь потравить; а для меня то не забава, Иванку… И леса те не графские. Это паны украли у меня леса!..

А на Горулю тем временем надвигалась в Студенице беда, но не с той стороны, откуда ее можно было ожидать.

Из всех Овсаков, убивших в сарае Михайла Куртинца и его товарищей, во время пожара уцелел только один староста. Сбив с ног жену, которая пыталась выпрыгнуть из окна горящего дома, он выпрыгнул сам. Зная, как ненавидели Овсаков в селе, новые окружные власти держали бывшего старосту в немилости, несмотря на то, что Овсак из кожи лез, чтобы выслужиться и войти к ним в доверие. Жил он тише воды, ниже травы, лебезя перед всеми, даже перед Горулей, которого подозревал в поджоге. Но ненавидел его и только ждал случая, чтобы свести с Горулей счеты.

Время шло, и в конце концов Овсаку удалось завоевать расположение новых властей в округе. Овсак поднял голову, и в окружном уряде завели следствие о пожаре. Улик против Горули не было, но искали их настойчиво, тем более что в уряде считали Горулю человеком неудобным и рады были придраться к нему.

Поиски улик велись осторожно, тайно. Боясь спугнуть Горулю, его даже ни разу не вызывали на допрос. Но Горуля проведал о том, что затевают против него Овсак и окружные чиновники. Рассудив, что могут пустить в ход лжесвидетелей и тогда не избежать беды, никому, кроме Гафии, ничего не сказав, он ушел в Словакию.

«Иванку, — писал мне Горуля, — стряслась со мной беда и погнала из Студеницы в чужой край, и когда доведется нам увидеться, не знаю.

Горы тут зеленые, как наши, и люди бедуют в них, как у нас. Письмо ты это порви, а если будет кто спрашивать про меня, говори, что ничего не знаешь. Обо мне ты не беспокойся, я уж как-нибудь дождусь своего дня. Хожу по наймам, с лета погоню по реке плоты. А ты учись, хлопчику, смотри, не вздумай бросать. А я тебя не оставлю, буду помогать чем могу.

Как будут у меня гроши, пришлю их на имя Стреги Ладислава, того самого чеха с железной дороги, у которого мы жили, как пришли в Мукачево. Ты к нему сходи, он человек нашего поля, я ему написал. А гроши мои часть оставляй себе, а часть отсылай в Студеницу, к старόй. От меня писем частых не жди, долго ли до беды с этими письмами. Храни тебя бог».

Письмо принесла мне утром жена Стреги. Я несколько раз перечитал исписанный карандашом листок и удрученный пошел в гимназию. Мне было в этот день не до уроков, объяснения преподавателей я слушал рассеянно и еле дождался конца занятий. Мысли мои были все время с Горулей.

Обмотав ноги ветошью, чтобы уберечь их от ударов молотка, под дождем и солнцем от темна до темна сижу я в обочинах горных дорог и дроблю камень. Так целое лето. Лицо, руки, обнаженное до пояса тело иссечены мелкими и острыми, отлетающими от камней осколками.

Работа слишком тяжела для моих лет, а одну треть того, что мне за нее платят, удерживает в свою пользу дорожный мастер.

— Это несправедливо, — сказал я однажды мастеру.

Он равнодушно посмотрел на меня.

— Дело твое, хлопчику. Я тебя не неволю. Можешь искать другую работу. А твое место не остынет. Охотников много.

Я и сам вижу, что охотников много. Изможденные люди часами простаивают у обочины шоссе и словно ждут, не свалится ли кто-нибудь из дробильщиков, чтобы занять его место. Ну, а другую работу, где мне ее искать? Здесь хоть за ночлег платить не надо. Живу в шалаше у самой дороги.

И я терплю, а мысль, что удастся скопить немного денег на зиму, поддерживает мои силы.

Осенью, когда начинаются занятия, после гимназии я ухожу за город, на Красную гору. Там винницы, и в пору винобрания владельцам нужны подносчики, сборщики винограда и давильщики к прессам. Ходят со мной на работу почти все неимущие гимназисты.

Мы работаем и беспрерывно поем одну песню за другой. Петь нас заставляет хозяин, чтобы не ели винограда.

От Горули письма редки, и те несколько крон, что ему удается прислать мне, я пересылаю Гафии. Дома она не живет, а все ходит по наймам, как некогда ходила моя мать.

Единственное, что скрашивало нужду и ради чего я готов был терпеливо сносить худшее, — это моя учеба.

Я учился с жадностью и торопился — да, именно торопился! Мне все казалось, что гимназия — это случайно выпавшая на мою долю удача, которая вот-вот может кончиться, и надо спешить, спешить узнать как можно больше. Меня хвалили, вынуждены были ставить в пример, и даже профессор Луканич, встречая меня в коридоре, говорил:



— Очень рад за вас, слыхал. Очень рад.

…И это должно для меня теперь кончиться…

Гимназия, занятия, надежды — все, что далось с таким трудом мне и Горуле… Я до боли сжимаю кулаки. Матерь божья, что же ты?.. Нет, просить директора не пойду. В чем мне раскаиваться перед ним, если я прав?..

…Произошло это три дня назад. После конца занятий в гимназии, прежде чем отправиться на винницу, я зашел в кухмистерскую, где обычно столовались иногородние гимназисты, съесть тарелку супа. В кухмистерской было много посетителей, и я сел на свободное место у столика, за которым пили кофе старшеклассники и среди них футбольная знаменитость гимназии — ученик седьмого класса Петро Ковач. Рослый, румянощекий, с бесцветными, ничего, кроме тупости и самодовольства, не выражающими глазами, он считал себя неотразимым. Слава футболиста кружила его и без того тупую голову. Был он сыном богатого хозяина и заправилы аграрной партии во всей Батевской округе. Ковач всегда ходил в сопровождении поклонников его футбольного таланта, а так как у Ковача водились еще денежки, то и прихлебателей. Он был заносчив, много мнил о себе; его не любили, но боялись.

— Послушай, Белинец, — снисходительно обратился ко мне Ковач, — пересядь-ка, дружок, за другой столик, вон там освободился.

— Это почему? — спросил я спокойно. — Разве место кем-нибудь занято?

— Нет, не занято, — сказал Ковач. — От тебя пахнет, дружок, навозом.

— Чем? Чем? — переспросили его остальные.

— Навозом, — повторил Ковач и шумно потянул носом. — Разве вы не чувствуете, что сюда въехал верховинский хлев? — И он рассмеялся.

— Оставь, — попытался урезонить его один из гимназистов, заметивший, что я побледнел. — Уверяю тебя, ничем не пахнет.

— Ох, не уверяй, пожалуйста! — произнес Ковач, зажимая нос. — Я верховинцев хорошо знаю, они приходят к нам наниматься каждое лето. Это их врожденный запах!

Обида и гнев опалили меня. Я встал и изо всей силы ударил Ковача. Удар пришелся по лицу, и Ковач полетел, опрокидывая стулья и соседние столики.

На следующий день вся гимназия уже знала о том, что произошло в кухмистерской, и мнимое единство учащихся, о котором так пеклись директор и классные наставники, к их ужасу, раскололось. В течение какого-нибудь получаса в гимназии образовались два лагеря: один из них встал на мою сторону, другой, в который входили сынки состоятельных родителей, — на сторону Ковача.

В коридоре возникла потасовка.

— Жебраки [24]! Вон жебраков из гимназии!

— Панов на фонари! — неслось в ответ.

Классные наставники еле развели нас по классам.

Ковач на занятия не пришел. Чонка успел пронюхать, что он лежит с распухшим лицом. Приехал в гимназию из Батева отец Ковача и долго сидел у директора…

Вот и конец воспоминаниям.

Меня исключат… Здесь, в сторожке, наедине со своими мыслями, я все отчетливее и отчетливее представляю себе, что это будет именно так. Кто встанет тут на мою защиту? Что я для директора, классных наставников, учителей по сравнению с Ковачем? Пойти и сказать, что я раскаиваюсь в своем поступке? Но я ведь поступил так, как должен был поступить каждый на моем месте! Не в чем мне каяться.

24

Жебрак — нищий.