Страница 10 из 102
Оленка зажмурилась и вдруг соскочила с лавки. Озорное выражение на ее лице сменилось озабоченностью.
— Засиделась я у вас, мне еще воду для волов надо с речки наносить. Прощайте!
И засеменила босыми ногами к двери.
…Через несколько дней Матлах свел со двора двух круторогих волов, продал их Попше, а сам уехал куда-то. Появился он в Студенице неделю спустя. Ночью, тайком, чтобы никто не видел, завернули к нему во двор несколько подвод. Возчики из низинных сел таскали с подвод в воловник, где прежде стояли матлаховские волы, тяжелые мешки с тенгерицей. Никто об этом не знал, и я бы не узнал, если бы не Оленка.
Дрожа от страха, на поляне за нашей хатой рассказывала она мне о таинственных подводах, мешках с тенгерицей и все напоминала:
— Смотри, Иванку, если еще кому расскажешь! Дознается Матлах и побьет меня, а то совсем выгонит.
Я поклялся молчать.
Несколько дней меня волновала своей таинственностью вся эта ночная история, но вскоре я позабыл о ней.
Только зимой, когда пришел лютый и люди стали собираться к корчмарю за помощью, объявилось, что Петро Матлах еще с весны запасся тенгерицей и, не в пример корчмарям, будет давать ее людям под залог. Сначала никто этому не поверил, но потом слух подтвердился.
Попша, словно ему в чоботы горячих углей насыпали, метался от двора ко двору и кричал, багровея от злости:
— Люди добрые! Не верьте вы этому вельзевулу в образе человеческом!
Но и Матлах не зевал и обзавелся своей агентурой. Многосемейный, замученный нуждой Федор Скрипка ходил по Попшиным следам и доказывал добрым людям, как бог милостив, что он послал им Матлаха, и как выгодно селянам брать тенгерицу под залог.
Я словно сейчас вижу его, маленького, быстрого, голубоглазого, в кургузом серяке и войлочной шапочке. Он стоит посреди улицы недалеко от нашей хаты, окруженный сбитыми с толку хозяевами, и говорит, захлебываясь от удовольствия, что его так внимательно слушают:
— Возьмите меня, добрые люди, — ну, что в моей хате есть? Рты да рты, девять ртов, и все открыты; заглянешь в них, а там и дна не видать. Ну что я понесу корчмарю за тенгерицу? А к Матлаху пришел — он сразу к тебе по-американски: «Что пану Скрипке треба? Тенгерицу? Пожалуйста, подставляй мешки, пане, а я с тебя ни грошей, ни коровки, ни овцы, только одно — залоговую расписку под землицу. Вот как! А со временем вернешь долг, получай расписочку обратно и делай с ней что хочешь». Ну, не красота ли?
— Подожди, подожди, — спрашивали Скрипку хозяева, — а Матлаху что за выгода?
— А Матлаху прямая выгода, — пояснял Скрипка, — взял на десять крон, а вернешь на пятнадцать.
— Видите, как оно, куме! — уже оживленнее и веселее говорили друг другу люди. Всем было очень важно узнать не только свою выгоду, но и выгоду того, кто предлагал им свои услуги. Практический их разум не верил в благодетельство. Со слепым благоговением они признавали чудеса, содеянные святыми, молили божью матерь о достатке, чудесном исцелении недугов, искали в ночь под Ивана Купала зарытые клады; но как только дело касалось хлеба, податей, работы, тут уж они отбрасывали возможность всяких чудес и верили только в то, что было для них совершенно ясным и практически понятным.
Вот почему, как только люди узнали, какую выгоду будет иметь сам Матлах, они перестали относиться к нему с подозрением, но все же долго колебались. А Матлах терпеливо ждал. В полдень, гладко выбритый, в своих желтых американских ботинках и в жилете, надетом поверх белого свитера, с палкой в руках, он степенно проходил по селу из одного конца в другой, вежливо раскланиваясь со всеми встречными. Ежедневной этой прогулкой в один и тот же час он напоминал о себе людям.
— Американ, — говорил Горуля, завидев издали Матлаха, — идет по селу, как господарь по своему обыстью [20].
Никто, даже и сам Горуля, не подозревал, какая пророческая правда таится в этих его словах.
Люди колебались, советовались, вздыхали по ночам, оставшись наедине со своими думами. А Матлах все ждал, он твердо верил в успех. Он верил, что если человеку предоставить возможность платить не сейчас, а когда-нибудь потом, он с радостью изберет последнее. В каждом ведь теплится надежда, что в будущем его ждет удача, и тогда ему будет не в пример легче, чем сейчас, вернуть взятое, даже с процентами.
Ну что же, пусть еще поговорят, посоветуются, можно подождать.
Но дети просили есть, а матери с запавшими глазами стояли перед иконами и шепотом молили о милости, о заступничестве у девы Марии.
Для Матлаха наступило его время. Сначала к нему приходили одиночки, но спустя несколько дней перед его хатой уже толпились люди, как в праздничный день перед церковью. Сам Матлах ходил по хате, а за столом сидел привезенный им специально из Воловца нотарский помощник и писал долговые обязательства и залоговые расписки па землю. Несмотря на многолюдье, в хате было тихо. Селяне, ожидая очереди, прислушивались, как поскрипывает перо в опытной руке нотарского помощника. Тот, кто умел расписываться, долго и мучительно выводил свои закорючки на бумаге, а другие макали большие пальцы в тарелку с разведенной сажей, а уж затем прикладывали их в том месте на бумаге, куда указывал нотарский помощник.
После всей этой процедуры шли в воловник, где взвешивали тенгерицу.
— Дай бог счастья, — ласково провожал каждого Матлах.
— Дай боже, — отвечал польщенный таким пожеланием селянин. У него и в мыслях не было, что через полтора-два года он уже будет не хозяином своего клочка земли, а арендатором за треть. Никто из них не представлял того, что на долговых расписках обозначен срок и что со временем придется обивать пороги канцелярий и тщетно искать правды, а Матлах… Матлах на все угрозы, призывы к совести и проклятия будет только пожимать плечами:
— Я же вас, куме, с земли не гоню. Работайте на ней, а мне только аренду, больше ничего.
В ту зиму никто не думал об этом. Люди спешили к хатам, неся на плечах мешки с тенгерицей. Пусть она пахнет плесенью, пусть ее не так уж много, но от одного сознания, что можно будет поесть горячего токана [21], легче становилось на душе.
Но в Студенице многим не с чем было идти к Матлаху. И у нас с матерью не было своей земли, если не считать той, на которой стояла хата.
5
В ту пору, когда пришел великий голод, мне исполнилось двенадцать лет. Мои сверстники, обычно резвые и быстрые, теперь едва выползали из хат, ослабевшие, с бледными, просвечивающими лицами, и даже мороз был не в состоянии разрумянить их.
Я еще держался, хотя исхудал страшно. Чтобы обмануть чувство голода, я разрезал на куски сыромятный ремешок, размачивал кусочки в соленой воде, в которой мать варила картофель, не счищая кожуру, и жевал эти ремешки целыми днями.
Утром мать клала передо мной на стол несколько картофелин, но сама не притрагивалась к ним. И когда я спрашивал ее, почему она не ест сама, отвечала:
— Я раньше поела.
Так было и в обед и вечером, перед сном: картофелина в кожуре, кусочек овечьего сыра и короткие ответы матери:
— Я уже, сынку, я уже…
Однажды утром, положив передо мною картофель, мать пошатнулась и осела на пол. С трудом я помог ей подняться и дойти до кровати. И только теперь, когда она легла, я увидел, какой странной и незнакомой она вдруг стала. Ноги, которые я начал укрывать овчиной, опухли, руки были тонкие и худые, лицо отдавало желтизной, и тени от ресниц казались зелеными. Она тяжело дышала, смотрела все время в потолок и ничего не говорила.
В тот же день к нам пришел Горуля. Он долго стоял над матерью насупленный, хмурый, затем торопливо вытащил из-за пазухи кукурузную лепешку и протянул ее матери.
Она поблагодарила его чуть заметной улыбкой, но лепешку не приняла. Ей уже не хотелось есть…
20
Обыстье — двор.
21
Токан — крутая замешка из кукурузной муки.