Страница 42 из 159
— И вы обо всем этом, отче, скажете московскому царю?
— Придется. Я скажу об опасности. И о единственном выходе, чтоб не утонуть в чужой чуженине: держись, мой царь, Украины! Но держись, а не держи! — в цепких руках твоих бояр, и обирал, и шинкарей с арендаторами, что наполняют государеву казну слезами и потом… А иные твои бояре, царь, так усердно набивают свои карманы, что кое-кому уже сдается, будто жить под русским царством — горше, чем под мучительством турецким. Вот почему немало посполитых украинцев попали под стяги изменника Гордого…
— Такие слова — царю?! — ужаснулся пан Куча.
— Я иду к нему, ибо я верю… в правду.
— И тебе не страшно? — спросил боярин Шутов, который уже проснулся и слушал его речь.
— Страшно. Но… я должен!
И Романюк умолк, задумался: он и впрямь поступал как велел ему долг, как требовала совесть, как велела любовь к народу, к простолюдинам Украины.
Он даже и не думал тогда, что станется с ним самим, — хотя все потом и сложилось прескверно.
То ли предчувствие недоброго будущего, то ли какая тревога нынешнего дня терзала душу, но Гнат Романюк был сам не свой.
Владыка поглядывал на него и понимал, что это не усталость. И не раздумье. И не воспоминание вовсе. И не тучи грядущего.
— На вашем челе — забота, доминус Игнатий, — молвил епископ. — Могу ли я помочь? Скажите!
— Заботами пана Романюка, — разом вскочил Пампушка, — не лучше ли заняться после рады.
Но Мельхиседек перебил:
— Говорите, пане Романюк.
И гуцул отвечал:
— Гетман зол теперь на меня и за то, что я в его войске славян подговаривал, наемников вашего ополяченного гетмана, и два десятка сербов и поляков последовали за мной в Мирослав. Но…
— Что с ними сталось? — обеспокоенно спросил епископ.
— Сей рачительный пан, — кивнул Романюк на Пампушку, — велел всех ввергнуть в узилище.
— Чем же они провинились? — спросил Мельхиседек. — Зачем ты их бросил в тюрьму?
— Дабы провиниться не успели, — повел плечом обозный. — А чтоб подальше от греха, я их велел уже… — И пан Демид Пампушка сделал движение рукой вокруг шеи, которое не означало ничего иного, как петлю.
Седоголовый побледнел.
— Кой дьявол подсказал тебе это?! — вскрикнул епископ.
— Пес! — бросаясь к выходу, гаркнул Романюк.
— Домине! — крикнул ему вслед епископ.
— Прощайте, — выбегая, ответил гуцул.
— Приостановите казнь, — велел Мельхиседек куцему монашку. — Поскорее!
— Я скоро, ваше преосвященство, — отвечал отец Зосима, еле передвигая ноги, и мелкими шажками зашаркал к порогу.
— Ползет, как муха в сметане, — сердито буркнул Глек и бросился из покоев.
Опережая монаха, выскочили за Романюком и Михайлик с матинкой.
За ними — еще люди.
Лишь после всех — монашек, который, сохраняя чувство собственного достоинства, свойственное всем келейникам, поплелся к двери, где было намалевано преуморительное поличье Козака Мамая, чем-то схожее с голландскими жанровыми картинами того времени.
Куцый монашек при взгляде на поличье всегда люто плевался. Плюнул и теперь, медленно шагая из архиерейского дома.
Ни в сказке сказать, ни пером описать, какая там поднялась суматоха, на той раде, даже цветные стекла задребезжали, так шумели разгневанные мирославцы.
Да и не только в покоях епископа.
И на Соборном майдане.
И по всему городу.
Люди тут же бросились на базар, где торчали виселицы, ибо полетела весть о казни чужеземцев, как пламя тревоги по степям — от вышки к вышке.
Когда гуцул поспешно выскочил на панское крыльцо архиерейского дома (было там еще и крыльцо холопское), то на широком дворе, обнесенном высоким частоколом из белых, неокоренных и вверху заостренных березовых бревен, все уже знали, что случилось с его товарищами, и в толпе раздались крики сочувствия и привета.
Возле Романюка на крыльце очутился и Михайлик с матинкой.
— Я пойду с вами! — буркнул парубок и на ходу взял седовласого за руку.
— Мы с вами, — молвила и матинка, не отставая от них, беря гостя за другую руку.
Они были уже у высоких, резных, украшенных зелеными ветками ворот, что выходили на майдан, где под окнами архиерейского дома столпилось столько любопытных, взбудораженных людей.
— Отведи меня, хлопче, к тем виселицам, — попросил гуцул.
— Где же они?
— На базарном майдане…
Выходя со двора, поросшего старыми высоченными вишнями, Михайлик оглянулся на архиерейский дом и в шестиугольной раме окна второго яруса опять увидел ее, племянницу владыки, Ярину Подолянку. Панна смотрела не во двор, а куда-то вдаль, поверх частокола, ибо архиерейский дом стоял возле церкви на высоком холме.
Дом этот возвел некогда (лет за полтораста до начала нашей повести) Ярема Ярило, давно забытый, но славный в те давние времена мастер на всякую всячину, что был и зодчим, и корабельщиком, и мебельщиком, и оружейником, и гончаром, и художником.
Он когда-то создал немало искусных и хитроумных вещей, этот Ярема Ярило; и, если б не погибло все это в пожарах войн да лихолетий, если б не опустошали нашу отчизну злые соседи, мы прославляли бы умельца и ныне, как славят другие народы своих стародавних мастеров, прославляли б его и за церкви, и за палаты каменные, за мозаики во храмах и дворцах, за искусно разбитые парки, за расписные кафли, за скульптуры и картины, за все то, что видели тогда по нашим городам и селам чужеземные путешественники, за дело рук художников и зодчих Украины, кои были даровиты и способны ко всему доброму да пригожему, что украшает человеку жизнь.
Мы с вами, читатель, и не знаем, а ведь это он, тот самый Ярема, построил в Мирославе деревянную девятиглавую церковь, красотой коей любовались не только мирославцы, но и путешественники-чужестранцы, повидавшие на свете немало всяких чудес.
Мы с вами, читатель, и не знаем, не тот ли Ярило, не он ли строил в те давние времена в городе Луцке или в подольском Каменце известные крепости, а то и ренессансные дома во Львове, и поныне так радующие взор…
Мы с вами, читатель, не знаем, а это ведь он, пожалуй, впервые написал и поличье нашего Козака Мамая и, как всякий истый художник, не избежал преувеличений, обобщений и подчеркиваний, в том образе собрав черты национального характера, воплощение духа украинского народа.
Возвел Ярило и тот панский дом, где ныне жил мирославский владыка, и хоть простоял сей дом уже немало лет, но казалось, что он только-только создан, как то бывает с творениями истинного искусства, которые зритель, слушатель или читатель воспринимает всегда как новые, сколько бы лет, не старея, ни прожили они до этого, — и не только потому не старея, что построен был дом из добротного волынского гранита на негашеной извести, замешенной на яйцах, нет, не только потому.
Он был маленько странноват — на наш с вами, читатель, современный взгляд: с неуклюжей башней, с колоннами, с шестиугольными окнами, как строили тогда на Украине, с выпуклыми изображениями над каждым окном, — там и пушки дымились, на тех каменных горельефах, и кони мчались, и козацкие клейноды выпукло выступали, и узоры с причудливыми цветами, и все это высекалось и ваялось руками своих же мирославских мастеров, что проходили науку не только в Киеве и Варшаве, но и в дальних краях.
Он тем домом прославлял ромашку, наш Ярема Ярило; на золотых и терракотовых блюдах, выходивших из-под его руки, да и на вазах и глечиках, и на картинах Приднепровья, кои художник так охотно писал, — всюду у него можно было увидеть ромашку, его излюбленный мотив. Был сей мотив и здесь, в доме владыки; и в карнизах над окнами, и в капителях колонн, и в резьбе лоджий, и на потолке большого покоя, в котором собралась ныне мирославская рада, да и на фасаде этого дома, украшавшего Соборный майдан, выделялся большой, высеченный из камня круг, изображение того же цветка.
Путешественникам, иноземным купцам и дипломатам не раз случалось описывать сей любопытный дом, и ратушу, и мирославскую церковь, и улицы города, сравнивая все это с тем, что видели у себя в Дании, Голландии или в Италии: «Дома, дескать, у козаков выходят, как у нас, на улицу, а не прячутся во дворах, как в Москве», да и сами москвитяне порой отмечали, что «хохлы затейливы к хорошему строению» и много у них домов «узорчатых, предивных зело», таких же своеобразных, как тогдашние сооружения Москвы или дома итальянского Ренессанса.