Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 25



— Ты кто такой? — спросил он юношу.

— Виктор Модзалевский, — смело ответил доброволец.

— Откуда?

— Я гимназист Холмской гимназии. Сын шляхтича из-под Владимира-Волынского.

По-русски он говорил чисто, но с некоторым иностранным акцентом, как говорят иностранцы или русские, долго жившие за границей.

— Душевный парень, Витя, — сказал Каргальсков. — Все казаки его полюбили. Песни поёт. Он и по-немецки и по-французски знает. Вчера пленных допрашивал. Ловко говорит.

— Где вы учились немецкому языку?

— В гимназии, — коротко ответил Модзалевский.

— Он давно у вас? — спросил Карпов Каргальскова.

— Третий день всего. В Чертовце к нам пристал.

— Хорошо, — сказал Карпов, подавляя какое-то смутно-неприятное чувство, которое он испытывал почему-то при виде этого юноши, — оставайтесь при штабе.

— Слушаюсь, — отвечал твёрдо Модзалевский и ещё раз прямо посмотрел в глаза Карпову.

За эти три дня он очень много слышал восторженных рассказов казаков о их командире и теперь, глядя прямо в глаза Карпову, он подумал: «И лучшего из гоев убей!.. Убей!»

Он отчётливо повернулся кругом, как научили его казаки, и пошёл со двора. Карпов оставался в раздумье. «Почему, — думал он, — этот юноша мне сразу так неприятен? Прав ли я? Что он смотрит так смело и не боится? Но что в этом худого?»

До самой ночи он не мог отделаться от тяжёлого чувства. Странная тоска вдруг заползла в его душу и прогнала тот безмятежный покой, который был у него даже в самые опасные минуты боев.

XXV

Полк, в котором служил Саблин, шёл четвёртый день походом. Ночлеги были плохие. Останавливались по маленьким польским деревням, в тесных и грязных халупах, где ночевали кто на походной койке, кто на полу на ворохе соломы. Эскадроны расходились в разные места, не хватало хат, кругом были угрюмые болота и леса. Часто набегали дожди, потом светило солнце и ярко по-осеннему отражалось в лужах.

Кавалерия, высадившаяся пять дней тому назад из вагонов, где провела трое суток, спешила теперь на помощь N-скому армейскому корпусу, медленно отступавшему из Пруссии, останавливавшемуся, задерживавшемуся и наносящему убыль германцам. Русская армия в эти августовские дни спасала Париж, отдавая свои земли, принося в жертву войне тысячи своих лучших сынов.

Полком командовал князь Репнин, первым дивизионом — Саблин, первым эскадроном — ротмистр граф Бланкенбург и вторым — Ротбек. Оба эскадрона были полны офицерами и ожидали приезда ещё корнетов, только что выпущенных из училища и Пажеского корпуса.

В этот августовский день выступили, как всегда, в 8 часов утра. Переход был большой, день очень жаркий, за три дня похода все притомились и жаждали ночлега, мечтая о хороших квартирах. На другой день предполагалась днёвка.



От высокого красного кирпичного костёла, новой стройки, с серою грифельною крышей дивизионы разошлись. Первому дивизиону был назначен ночлег в селении Вульке Любитовской и второму — в Гончем Броде.

От костёла поднялись на холм, покрытый скирдами сжатого хлеба. Шли без песенников с высланными вперёд дозорами. Кругом была мирная природа. В деревнях шумели и трещали молотилки, спеша обмолотить хлеб.

Крестьяне выходили на дорогу и равнодушно смотрели на войска, но в этом мирном пейзаже вот уже второй день Саблин примечал суровые штрихи, внесённые войной. Нет-нет попадалась навстречу прочная, на высоких дубовых колёсах польская бланкарда, запряжённая парою добрых холёных рослых лошадей. На бланкарде, на узлах и чемоданах, среди клеток с домашнею птицею, сидели дамы, барышни, кто в городских шляпках, кто в больших шерстяных платках. Сзади мальчики и девочки гнали коров, гусей, тащили на верёвке толстую свинью. Лица женщин были загорелые, волосы растрёпаны, глаза усталые, на них лёг отпечаток лишений кочевой жизни, ночёвок в поле под телегой, свежего ветра, растерянности и испуга.

Это были беженцы.

По стратегическим и иным соображениям войска отходили, пуская неприятеля на Русскую землю. Это делалось легко во имя успеха, во имя победы в будущем. Каждый такой отход срывал с места целые хозяйства, разрушал навсегда уклад жизни, создававшийся двести, триста лет.

Перед эскадронами Саблина бланкарды сворачивали в сторону. Тёмные красивые глаза женщин смотрели на офицеров, и Саблину казалось, что он читает в них горький упрёк за опоздание. Ему становилось совестно, и он отворачивал голову. Эти беженцы открывали перед ним новую сторону войны. Он всегда думал, что война касается только военных, что это они, офицеры и солдаты, умирают героями, страдают по госпиталям от ран, всю жизнь отдают учению о войне и для войны, не имеют истинной свободы и за то им и почёт, и яркий мундир, и весёлая жизнь, и близость к Государю, и любовь и поклонение женщин. Здесь, в этих измученных лицах женщин, Саблин читал страшную драму жизни, разбитый, поруганный мир, тихое счастье, обращённое в обломки. Ему становилось страшно и совестно. Он считал себя виновным во всём этом. Это он не спас, не защитил, не заслонил их от всего этого разорения.

Но молодёжь, офицеры эскадронов, ехавшие впереди, не замечали этого. Они видели в этом только батальную картину, какое-то оригинальное и красивое приключение. Они не думали о том прошлом счастье, которое было у этих людей, и о том будущем бездомном скитанье, которое их ожидало.

— Куда вы, прелестные паненки? — кричал корнет Покровский, хорошенький мальчик, посылая воздушные поцелуи.

— В Варшаву, — отвечали, улыбаясь, паненки. И в улыбке их Саблин видел слёзы.

— Зачем так далеко! Мы прогоним немцев, и вы спокойно вернётесь домой.

— Ах, если бы так! — вздыхала старая толстая дама, сидевшая на низкой клетке с курами. — Ах, если бы так, пан офицер!

Женщины и мужчины смотрели на прекрасных лошадей полка, на громадных солдат, красивых, молодец к молодцу, брюнетов, и надежда загоралась в них. Не может быть, чтобы эти не победили!

Бланкарда остановилась в раздумье. Но в эту минуту лёгкое дуновение ветра с запада донесло далёкий неясный гул, шедший без перерыва, то усиливаясь, то ослабевая, пан, сидевший с бичом на борту телеги, решительно ударил по лошадям, бланкарда покатилась по выбоинам шоссе, старая тётка запрыгала на курах, а паненки печально поджали губы.

— Эк и тётка, — кричали смеясь солдаты, — гляди, каких цыплят высидела, пора и с посести вставать, смотри раздавишь.

Сзади, мыча, бежала большая пёстрая корова и гуси, испуганные лошадьми, бросались с тревожным гоготаньем через канаву, и за ними бежал мальчишка.

За холмом стоял высокий крест. Распятый Христос, в изнеможении муки он опустил своё бледное лицо с кровяными каплями к правому плечу, и все оно было покрыто пылью. У ног его, на небольшой скамеечке, лежал букет увядших васильков. Пёстрые ленты, поблекшие от дождей и солнца, монисто, сердце, сделанное из белого металла, были привязаны к ногам Христа.

От распятия открывался широкий вид. Внизу протекала окружённая лесами и кустами небольшая речка. Подле неё в купах громадных лип и дубов стоял замок, а в полуверсте от него, по скату, обращённому к распятию, разбежалось местечко из полсотни маленьких домиков, окружённых садами, белел каменный шинок под железной крышей, да торчали тонкие шесты колодезных журавлей. За селением шли большие леса, они прерывались жёлтыми пятнами сжатых полей, чёрными полосами отдыхающей земли и зелёными клеверниками. Густое, лиловато-синее небо висело над холмами, лесами, полями и деревней.

Христос скорбно отвернулся от широкого раздолья полей, будто тяжко было смотреть ему на прекрасную Польшу, столько веков заливаемую кровью, столько веков служащую ареною войн и раздоров, истоптанную боевыми конями, покрытую курганами мёртвых тел — татарских и турецких, венгерских и немецких, шведских и литовских, французских и австрийских, и русских и польских, польских и русских.