Страница 8 из 15
Впрочем, поживем – увидим. На сем кончаю. Буду сообщать тебе все свои новости и вспоминать тебя и Петербург.
Целую нежно и искренне.
Софи Домогатская
1884 г. от Р. Х., 13 февраля,
г. Егорьевск, Тобольской губернии
Здравствуй, дорогая моя, милая моя подруга Элен!
Спешу описать тебе очередной кусок моей сибирской жизни.
Понемногу мне удалось познакомиться почти со всеми заметными членами здешнего общества, кроме по-прежнему отсутствующих Гордеева и его управляющего. Ты, может, не поверишь, но в чем-то глубоком оно (егорьевское общество) совершенно от нашего петербургского света не отличается. Те же чувства и страсти, обусловленные, по видимости, самой человеческой природой. То же стремление быть интересными и значительными (хоть в собственных глазах) и буйная способность говорить много, пылко и скучно о предметах, столь отвлеченных от того жизненного импульса, который послужил их рождению, что уж и догадаться невозможно: к чему? зачем? откуда?
Мелких отличий – масса, но для меня они как-то теряются на фоне этого обескураживающего сходства. Впрочем, может случиться и так, что сие есть лишь моя минутная меланхолия (ах, бог знает почему! Сырым океанским ветром, волею метеорологического случая пролетевшим половину обширного материка и напомнившим мне о милом Санкт-Петербурге, навеяло…). В таком виде душевного устройства все люди кажутся одинаковыми и внимания недостойными, все лица сливаются в одно большое равнодушное лицо, обладатель которого смотрит на тебя с раздражающим, ничего не обозначающим любопытством и кушает масляные шаньги с забеленным чаем или лузгает, лузгает, лузгает кедровые орешки…
На самом деле все, разумеется, совершенно не так.
Из главных общественных новостей – мы ставим спектакль. Такого в Егорьевске не случалось со дня основания, и все взбудоражены донельзя. Мое предложение сначала встретили с недоверием. «У нас? Спектакль?! Да кто ж сыграет?!» – презрительно фыркали сестры Златовратские и вполне одинаково морщили короткие носики с твердыми, косо прорезанными ноздрями, унаследованными от матери. «Да вот вы и сыграете», – безмятежно отвечала я. «Ладно – мы, а еще кто ж?» – «Найдем!» – «Это у вас, в Петербурге, куда ни кинь, всюду в образованного человека попадешь. А у нас, в глуши! Ах, Софи, как вы заблуждаетесь!»
В общем, их нытье мне быстро надоело, и я обратилась к иным силам.
Впрочем, от приютившей меня семьи на мою сторону сразу же решительно встали Леокардия Власьевна и ее муж, зараженный энтузиазмом жены. На двоих они предложили мне «замечательную по всем статьям» пьесу из римской истории. Сам Златовратский взялся перевести ее с латыни и переложить для современных условий. Пьеса воспевает патриотизм и верность долгу, а в конце все герои, умирая после финальной битвы от мучительных ран, долго ползают по сцене и произносят проникновенные занудные монологи, обосновывая свои жизненные позиции. Леокардия, естественно, потребовала от мужа, чтобы при переводе он для равновесия ввел в пьесу несколько женских образов, которые будут отличаться теми же (очень одобряемыми Леокардией) качествами и, надо думать, будут ползать по сцене вместе с мужчинами. Я аккуратно сказала, что подумаю, и бессовестно воспользовалась энергией Леокардии, вовсе не имея в виду ставить на егорьевской «сцене» этот среднеримский кошмар.
Почти вся егорьевская молодежь с удовольствием откликнулась на мой призыв. Исключение составил разве что местный горный инженер Печинога, коий в общем и целом странен настолько, что с ним люди почти и не заговаривают.
Дочь Гордеева Марья Ивановна осторожно намекнула, что неплохо было бы поставить что-нибудь на тему Божественной истории. Это предложение очень понравилось бы тебе, но во мне, как ты понимаешь, совершенно не нашло отклика.
Марья Ивановна Гордеева – отдельная егорьевская тема. То ли изображает из себя, то ли и вправду не слишком принадлежит этому миру. За глаза (да и в глаза) большинство называет ее Машенькой, вкладывая в обычное ласковое русское имя интонации, по звучанию совершенно противоположные – от искреннего сочувствия до опасливой брезгливости, пожалуй. Глядя на нее, говоря с ней, думая о ней, вовсе невозможно сказать: «Машенькины руки», или «Машенькины ноги», или (упаси, Господи!) «Машенькин зад». Все это словно в неживом виде дадено ей в аренду, и всем этим она с видимым трудом пользуется. Живет же и главным образом составляет то, что люди в Егорьевске зовут Машенькой, – «душа». Весь образ на этом построен, по-моему вполне сознательно, впрочем, могу ведь и ошибиться. Говорит Машенька негромко, голоском тоненьким, но звучным, раздающимся словно бы не от нее, а из дальнего угла комнаты. Поющей я ее ни разу не видела, но, сдается мне, если б пела, хорошо получались бы арии чувствительные, те самые, от которых (помнишь, в театре, на концерте итальянской примы?!) меня насморк пробирает, в носу начинает что-то ворочаться и сопли текут просто неостановимо. Лет ей уже много, думаю, больше двадцати пяти, хотя лицо гладкое, белое, словно каждый день молоком умывается или живет без света, за печкой. Старые у нее глаза и ухватки, как будто она устала смотреть и устала таскать на себе все эти руки, ноги и прочее…
Впрочем, хватит о Марье Ивановне. Играть она, понятное дело, отказалась. Ибо тело ее ничего выразить не может, и ей о том ведомо, а от «духовной» пьесы я открестилась. Впрочем, не особенно кочевряжась, она согласилась сыграть пару простых музыкальных этюдов для сопровождения пьесы. За что я ей и признательна. Потому что до того все в один голос говорили, будто Машеньку из папенькиных хором никаким калачом не выманишь и даже разговаривать со мной она не станет.
У Машеньки имеется старший брат, который гораздо проще и понятнее сестры. Ему самому ничего не надо, но, если потянуть посильнее за веревочку, пойдет туда, куда поведут. Я, естественно, не преминула потянуть (ты ж меня знаешь!). Согласие на участие в спектакле Петр Иванович дал через пятнадцать минут после знакомства со мной да еще и привел своего друга – Николая Викентьевича Полушкина, сына местного богача-подрядчика. Последний замечателен для нас своей внешностью, подходящей почти для всех светских и аристократических ролей (сама понимаешь, найти нынче пьесу из жизни подрядчиков – затруднительно). Звать его велел по-простому – Николаша и от всех ролей уж пытался меня обольщать. Мне пока в докуку (знаю уж наизусть все это, ум не тревожит, а сердце – молчит), а как дальше повернется – посмотрим. Откуда этот Николаша здесь такой взялся – понять невозможно. Мельком видала его отца – нос обычный, бурый, пропорционально сибирским особенностям развитый, щеки – красные прожилки на осенней репе, мешки под глазами-буравчиками, грация в меру опасного кабанчика и все такое… Слухи ходят разные, но я не прислушиваюсь. Мне важно, чтоб собственное впечатление сложилось, а то ведь сразу зайдет гостем чужое да и сядет хозяином, потом метлой его оттуда не выгонишь.
Ради меня означенный Николаша Полушкин согласился играть «хоть мужика, хоть дерево пальму», как он выразился, а барышни Златовратские, видя такое, и сами в очередь прибежали.
Нашлись и еще охотники.
После решали с репертуаром. Златовратские в ряд предлагали трагедии (ссылались при этом на состояние моей души – вот уморы, правда?). Аглая хотела поставить Шекспира. Долго кричали и препирались. После рассмотрели имеющиеся ресурсы. У Златовратских, кроме античных пьес на латыни, – ничего. У Машеньки Гордеевой – какие-то рождественские и иные пасторали (вроде бы изначально католические) в переложении отца Анастасия (в миру Антона Захватихина). В городской библиотеке, содержащейся попечением старшего Гордеева, – Шекспир (Аглая приободрилась) и зачитанный до дыр (надо думать, ссыльными народниками) Грибоедов. У матери Николаши – сборник французских пьес тридцатилетней давности. Что делать?