Страница 8 из 116
— Давненько чего-то никто ни с кем не стыкался, — задумчиво констатировал Тараканов, как только они поочередно пролезли в щель между прутьями решетки и оказались на территории «больнички». — А помнишь, как Кирей с Бондаренкой стыкнулись? Я думал, он Кирея вообще удушит на фиг. И все из-за чего — потому что у Бондаря из коллекции монета пропала, а он на Кирейку подумал. Ну, мы-то, конечно, сейчас говорить не будем, кому царский тот рубль на самом деле достался. — И Таракан опять возвел на Матвея свои двудонные, с секретом глаза.
— А на фига ты, кстати, это сделал?
— А какого ему было всю коллекцию в школу тащить? Что упало, то пропало.
— Ты же не собираешь.
— Собирать не собираю, но люблю все красивое. Чеканка, вещь. Такой рупель четкий. Я в нем дырку просверлил и на шею повесил.
— Ты его наружу только из рубашки не вываливай, а не то получится, как с тем подвеском.
Таракан как-то отцепил у себя от люстры хрустальную подвеску и повесил ее на шею за цепочку. И на первой же большой перемене подвеска была реквизирована оглоедом Безъязычным из 7-го «Б». Вальяжной грудой мышц, воплощением тупой, не знающей сомнений носорожьей силы. Убийцей маленьких детей, с твердокаменным бугристым лбом, наглой жирной мордой и молотоподобными кулаками. Натуральным уголовником, сидевшим в школе, как в колонии, — по два года в каждом классе. «Это что у тебя такое?» — спросил Безъязычный, вытягивая из-за пазухи Таракана редчайшей красоты бразильский алмаз, добытый в кровопролитном сражении с коварными испанцами. «Забудь», — уронил Безъязычный, сорвав с таракановской шеи и зажав в своей лапище самодельный кулон.
— А ты бы че, выступил, что ли?
— Уж я бы выступил, — без колебаний ответил Матвей, сам не зная, откуда в нем такая уверенность.
— Посмотрел бы я, как ты выступил и каких бы пиздюлей словил.
— Все равно. Тут, главное, ответить. А не то все станут думать, что тебя можно безнаказанно обдирать как липку.
— Да ладно, кому ты вешаешь? Тебе, Камлай, легко рассуждать. Ты у нас лауреат, тебя завтра, может быть, вообще с нами не будет. И если тебя Безъязычный изобьет, по всей школе такой переполох начнется. Вот он тебя и боится трогать.
— Не поэтому.
— А по какому такому еще? Уж мне-то не вешай!
Друзья замолчали и какое-то время шли вдоль забора в молчании.
— Я лично знаю, почему у нас драки прекратились… — как ни в чем не бывало вернулся к оборванному разговору Таракан. — Мы просто стали взрослее, — философски заметил он.
— Что значит «взрослее»?
— А то и значит, что детский сад все это. Глупость это — доказывать кулаками, что у тебя кишка не тонка. Все уже понимают, что это бессмысленная возня, и не ввязываются. На повестке дня сейчас не это главное. Потому что все наши сейчас уже не просто живут, а кем-то становиться собираются. Ну, то есть сейчас нам с тобой еще можно просто жить, но скоро уже нельзя будет. Скоро нам всем по четырнадцать будет.
— И че?
— Хуй — вот че. Ну, вот мы с тобой на самом-то деле не для того живем, чтобы называть компот в столовке ромом, а котлеты — солониной.
Матвей был изумлен до глубины души. Виталик Тараканов, он же Таракан, он же сэр Френсис Дрейк, бич испанских морей и корсар английской королевы, давно уже ходил в наипервейших Матвеевых корешах. Совместно изобретенная ими игра в пиратов длилась с перерывами на летнее увлечение футболом уже два с половиной года, и Таракан неизменно показывал себя наиболее стойким и последовательным приверженцем этой самой игры. Суть состояла даже не в том, чтобы каждый божий день после школы фехтоваться на палках, нанося друг другу колющие и раздробляющие удары. Суть была в том, что все вещи и предметы обычной действительности получали свои вторые, параллельные названия, и столовка становилась кубриком, а школьная библиотека — кают-компанией. Свои куртки они называли камзолами, копеечную мелочь — золотыми дублонами, а всех ублюдков и уродов вроде Боклина и Безъязычного — кровожадными испанцами. (А началось все не с «Острова сокровищ» и даже не с «Одиссеи капитана Блада», а с книжки некоего Архенгольца «История морских разбойников Средиземного моря и Океана». Особенно Матвею там понравился один эпизод: чтобы взять штурмом форты Пуэрто-Белло, адмирал Генри Морган погнал перед строем своих корсар безоружных католических монахов. Матвея очень вдохновила подобная бесчеловечность, а всех католических монахов он, конечно же, считал лицемерными иезуитами, способствующими угнетению народных масс.)
Так вот, теперь получалось, что Таракан по собственной воле отрекается от второго, тайного мира, в котором он доселе с удовольствием обитал вместе с Матвеем. Отрекается от самолично изобретенных шифров, от кровавых печатей, которыми они скрепляли свои тайные послания, — фланелевая подкладка резной шахматной фигуры вымазывалась губной помадой или лаком для ногтей, а потом прижималась к тетрадному листу: оставался круглый ярко-алый отпечаток.
— А зачем тогда жить? — в изумлении спросил Матвей. По правде сказать, он и сам в последнее время со страхом ожидал того момента, когда повзрослеет.
— Ну это каждый сам для себя решает. Вон Клим с Шостаковским из кожи лезут, чтобы каждую олимпиаду выигрывать. Хотят стать конструкторами звездолетов дальнего плавания… — Тут Матвей с Тараканом опять заржали. Пафос двух этих очкастых энтузиастов науки вызывал у них глубочайшее презрение. — Для меня-то лично все эти законы Ома и «правила буравчика» — темный лес, абракадабра, одним словом, окрошка какая-то. — Таракан умудрился доучиться до седьмого класса, не зная элементарных действий с дробями, не говоря уже о линейных функциях. В то время, как «синхрофазотрон» и «мирный атом» были самыми популярными словами, проникавшими все настойчивей и в школьную среду, Таракан с Камлаем испытывали странную неприязнь ко всему титаническому и грандиозному и одновременно — тягу к маленькому, себе соразмерному. К хрустальным подвескам, кровавым печатям, самодельным ножам, к самодельному же огнестрельному оружию. Нужно было защититься от оглушительной ясности огромного мира кругом паролей, шифров и маленьких тайн. Любое однозначное устремление воспринималось Тараканом и Матвеем как насилие.
Из года в год — с безотказностью автомата — им в начале каждой первой четверти задавали один и тот же вопрос: кем кто хочет быть, когда вырастет. Ответ Матвея, правда, всем давно уже был известен. За Матвея ответила жирная, с чудовищным бюстом и черными усиками над верхней губой училка, выдающийся музрук, которая сказала Матвеевой матери: «Необходимо развивать вашего мальчика».
Казалось, с самого рождения Матвея между матерью и отцом повелась непримиримая борьба за выбор будущности и призвания для сына. Вначале побеждал отец: по свидетельству матери, таких ожесточенных споров о выборе имени для ребенка еще не видел свет, и батяня настоял на том, чтобы сын получил имя деда по отцовской линии. Очень редкое имя по нынешним временам, звучавшее форменным пережитком прошлого и, возможно, и послужившее бы причиной для издевок, если бы носитель его не владел в совершенстве коротким резким прямым ударом правой — точнехонько в середку подбородка. Прямому удару правой Матвея тоже научил отец, но вот дальше — и во всем остальном — мать с такой ожесточенностью вцепилась в сына, что отцу не оставалось ничего другого, кроме как уступить. И когда из почтового ящика извлекли письмо с приглашением «ребенка» в музыкальную школу, за скупыми, бесцветными строчками о «музыкальных способностях» сына мать разглядела восхитительную законченную картину: грохочущий аплодисментами переполненный зал и мальчика в манишке и во фраке — с тем задумчивым, отрешенным лицом и подернутыми поволокой глазами, что выдают тотчас возвышенную душу музыкального гения. Наделенная богатым воображением и склонностью превращать любую, как говорил отец, муху в слона, в своих мечтах она перебирала дирижерскую палочку, скрипку, рояль, и вот уже Матвей в ее фантазиях запел поистине ангельским голосом, исполненным такой силы и глубины, которая была отпущена разве что Козловскому. Мать, кажется, сама когда-то училась и поступала, убежденная в неотразимости своего сопрано, и вот теперь эта тяга к «артистическому» была спроецирована на ни в чем не повинного сына. Ей хотелось покорять, царить, повелевать, и раз уж не вышло у нее самой, то пусть получится хотя бы опосредованно, через Матвея. Положение мужа, который господствовал безраздельно над целым автомобильным заводом, казалось ей слишком земным, заурядным, начисто лишенным поэтической возвышенности.