Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 116



Матвей затруднялся это состояние природы определить: в его лексиконе, достаточно богатом — адажио, василиск, истукан, крещендо, энгармонизм, соитие, сладострастный, хроматическая гамма, исполинский, полигамия, душещипательный, — не находилось подходящих, настоящих слов.

Состояние природы было чудесным, восхитительным, бесчеловечным. И никакого человека для этого вот снежного великолепия уже не нужно было, человека тут не было предусмотрено вовсе, и снежное великолепие прекрасно обходилось без него.

Иногда в этом снежном безмолвии ему чудилась какая-то смутная музыка, которая ничем не походила на ту музыку, которой его учили в школе: в ней не было ни отчетливого мелодического рисунка, ни тонально-гармонической последовательности… Похоже, она вообще не обладала ни одним из знакомых Матвею признаков музыки. Слишком слитная и торжественная, чтобы ты мог свободно ее понимать. Этой музыке, казалось, неоткуда было взяться — тишина же вокруг, — и Матвей не чувствовал, чтобы музыка росла из сокровенных глубин его собственного существа. Но именно в этом отсутствии причин, в отсутствии источника, центра возникновения и заключалась вся ее невыразимая привлекательность.

Она была везде, она омывала Матвея с головы до ног, она текла сквозь него, поселяя в Матвеевой душе чувство нежного смирения перед миром… Он чувствовал, что музыка эта подчиняется каким-то особенным законам, сродни тем законам, по которым снег является снегом и становится сиреневым или розовым в свете уличных фонарей. Но сейчас ему некогда было обо всем этом думать… Сегодня он думал о своей снежной музыке не более одной минуты…

Как только он поравнялся с аркой, то весь как-то внутренне подобрался, спиной почуяв на себе взгляд матери. Он знал наверняка, что мать сейчас торчит в оранжево освещенном окне кухни и смотрит ему вслед. Конечно же, она сейчас ни о чем таком не ведает и ничего такого не подозревает. Он даже ощутил мгновенный укол вины под сердцем, вины еще более сильной от того, что все было им решено твердо и окончательно, без шансов передумать и вернуться назад. Ну, то есть, собственно, не вернуться, а проследовать заученным маршрутом прямо к трехэтажному зданию школы.

Мать вставала раньше всех, чтобы приготовить завтрак Матвею и отцу, хотя ей и не нужно было так рано вставать — все равно она целый день оставалась дома.

Встретиться условились на нейтральной территории. Таракан давно уже, как видно, поджидал Матвея на детской карусели. Упершись задницей в сиденье и отталкиваясь от земли тощими ногами, Таракан безуспешно пытался раскрутить колесо карусели. Таракановский зад проезжал полметра, натыкался на невидимую преграду и после мелкой непродолжительной вибрации останавливался.

— Мы, короче, чуть с тобой не попали, — сообщил Тараканов, не вынимая рук из карманов и вообще безо всякого приветствия, как только Матвей поравнялся с каруселью.

— А что такое? — Сердце у Матвея никуда не упало: если бы что-то серьезное стряслось, Таракан бы так себя не вел. Если бы что-то серьезное стряслось, Таракана здесь сейчас вообще бы не было.

— Да мать меня вызвалась в школу провожать. Пойдем, говорит, сегодня вместе. Я, мол, до трамвайной остановки, а ты, мол, до школы. Еле-еле я ее отговорил. Сказал, что мне сегодня раньше надо выходить, репетиция у нас с утра в актовом зале.

— Какая еще репетиция?

— А я знаю какая? Репетиция хора, во Дворце пионеров, бля, выступать. «На позиции девушка провожала бойца…» — Тараканов исподлобья глянул на Матвея бледно-голубыми, с неистребимой хитринкой глазами. В глазах у Таракана имелось как будто двойное дно, и то, что было на втором, тайном дне, адресовалось, как правило, только Матвею и было без слов понятно ему.



Матвей с Тараканом заржали. Эту самую песню про «родной огонек» они пели классным хором в прошлом году и готовили ее специально к празднованию годовщины Великой Победы. Так вот во время исполнения этой самой песни во Дворце пионеров кое-кто из пацанов (а именно Таракан) самовольно переправил текст. «И просторно и радостно на душе у бойца… от такого хорошего, от сухого винца». В многоголосии хора, состоявшего из тридцати с лишком человек, каждый мог безнаказанно петь, что ему только вздумается.

С этой «Девушкой на позиции…» их гоняли до полного посинения, оставляя каждый день на полтора часа после окончания уроков и добиваясь от хора максимальной согласованности, проникновенности и выразительности. И музрук Иван Семеныч, и классная руководительница Зинаида Львовна, и завучиха Груша — все как будто с катушек съехали от страха опозорить имя школы на торжественном смотре пионерской самодеятельности.

А Матвея тогда, между прочим, заставили аккомпанировать. Они тогда всем своим педагогическим коллективом живо смекнули, что Матвей на рояле лучше, чем музрук на баяне. Вот Матвей и поддакивал хору однообразными аккордами, и сбоку ему хорошо было видно, как раскрывается маленький пухлый рот Наташки Неждановой, и как щеки у нее натягиваются, и как губы дрожат от старания передать весь пафос песни — «и врага ненавистного крепче бьет паренек за Советскую Родину, за родной огонек». (Музрук Иван Семенович хорошо объяснил, что понятие малой родины — огонька и любимой девушки, которую нужно защитить от фашистов, — сливается с понятием большой и общей Родины воедино.) А Наташка была Матвеевой любовью со второго до шестого класса. Сейчас же у Матвея была уже другая тайная любовь, в которой он не признавался даже верному и твердому, как кремень, Тараканову. Этот страх признаться объяснялся еще и тем, что Матвей подозревал, что у них с Таракановым общий объект любви.

— Ну, чего, — спросил Матвей, — валим?

— А ты думал как? Я все, что нужно, взял. Три охотничьих спички, кружку, чай. Разведем костер, снег растопим и чай будем пить по-братски, из одной на двоих кружки.

— И у меня есть кое-что для вас, сэр. — Матвей похлопал по крышке портфеля. В портфеле, за подпоротой подкладкой была спрятана смятая пачка «Любительских» папирос. — Через школу, дело ясное, не пойдем. — Матвей стал намечать план дальнейших действий. — И мимо парикмахерской тоже. На остановке там народ толчется — считай, пол нашего дома. Через «больничку» пойдем.

— Больно крюк большой.

— Ну, не мимо же Желтого Тухлого идти. Это все равно, считай, что мимо школы. Там химичка наша вечно ходит.

«Желтым Тухлым» на их языке назывался ближайший гастроном, под сводами которого вечно стояла густая рыбная вонь, исходившая, видимо, от огромных бочек с килькой пряного посола, да и воздух был спертым, отравленным дыханием многолюдной очереди, набиравшейся в гастрономе каждый раз, когда на прилавок выбрасывали «Любительскую» или «Докторскую». «Больничкой» же именовался огромный, обнесенный высокой решетчатой оградой пустырь, с трех сторон примыкавший к старому трехэтажному зданию поликлиники. Для пацанов всего района «больничка» была чем-то вроде лобного места, предназначенного для публичных поединков и показательных казней. Здесь, как опричник Кирибеевич с купцом Калашниковым, сходились в беспощадном бою обидчики и оскорбленные. Поводы же для драки избирались, как правило, самые ничтожные. Ну, переспросят тебя «точно?», ну, ответишь ты «соси срочно». И этого достаточно: назвал защеканцем — будь любезен отвечать.

Никто не утруждал себя изобретением серьезных уважительных причин. По-настоящему жестоких обид никто никому не наносил. Дрались, показывая класс. Дрались, чтобы выстроить четкую иерархию, внизу которой находились слабаки, а на вершину возносились наиболее сильные. Матвею часто приходилось драться из-за музыкальной школы, из-за нежного своего, какого-то девичьего лица, которое многие принимали за верный признак слабости. И еще из-за привычки смотреть сверху вниз — собеседнику на переносицу. Матвейка знал наверняка, что переносица у человека в таких случаях начинает чесаться, но ничего не мог с собой поделать: в нем рано проснулась неистребимая тяга к подавлению себе подобных. Дрался он ярко, артистично, бил всегда с наскока, подпрыгивая и отрываясь обеими ногами от земли.