Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 116



Откуда в нем взялась вот эта предупредительная наглость, вот эта исключающая хоть малейший оскорбительный намек обходительность? Что касалось первокурсницы, то она, казалось, изумилась не меньше самого Матвея. Как она себя повела, так сразу и не скажешь: с одной стороны, немного отодвинулась, с другой — благосклонно приняла, с третьей — посмеялась над Матвеем, с четвертой — посмотрела на него испуганно, как будто даже и с упреком: ну что же он, Матвей, ведет себя как маленький, выставляясь большим и думая, что он большой. Она настолько в Матвее подобной смелости не могла предположить, что так и не решила до конца, как себя повести.

А Матвей уже вовсю расспрашивал, насколько сложна программа на первом курсе, подхватывал, узнавал, подмечал, и все то, что происходило «на уровне слов», разумеется, не имело никакого значения: слова тут могли быть любыми, но вот легкий, аккуратный и почти неуловимый «подталкивающий» намек — что-то вроде «красоты и поэзии, неизменно идущих рука о руку» (эту фразу Матвей галантнейшим образом выдал) — способствовал дальнейшему и большему сближению, и под словесной шелухой скрывался не названный по имени запрос на еще одно разрешение прикоснуться. Опять заиграла громкая музыка, и Матвей тут — якобы для того, чтобы лучше расслышать, — придвинулся, стал клониться, сделал так, чтобы она, приблизив лицо вплотную, прокричала ему свой ответ в подставленное ухо. Точно так же и ее он принуждал, не принуждая, к притворной глухоте и тянулся губами к Ириному чудесному ушку. И опять — откуда что бралось? — все выходило запросто, легко, со смехом (это самое главное, что со смехом, но откуда и это понимал Матвей — тот факт, что рассмешить-растормошить — условие обязательное?), и вот, потянувшись не глядя, почти приникая друг к другу не то с очередным вопросом, не то с очередным ответом, они довольно больно сшиблись головами.

А она все изумлялась и изумлялась — как же так, как может она воспринимать мальчишку всерьез; ситуация получалась щекотная, двусмысленная: они были словно младший брат и старшая сестра, пионер и пионерская вожатая (как-никак три года разницы), но Матвей вместе с тем поражал ее своей смелостью не по годам, недвусмысленной настойчивостью, невинными и ангельски чистыми глазами и той беззастенчиво-жадной улыбкой, которая еще не скоро должна была прийти в соответствие с возрастом. За какое-то кратчайшее дление он перестал быть для нее ребенком, и она недоуменно и отчасти испуганно прислушивалась к себе, поражаясь тому, что начинает следить за красотой принимаемых выражений и то и дело поправляет волосы, платье… «Да если так и дальше пойдет…» — не подумав, подумала она, и поскольку имела уже некоторый опыт, то живо представила, как этот мальчик (конечно же, со стуком в висках и с колотящимся сердцем) потянется к ее губам и, промахнувшись, неуклюже ткнется в подбородок, возможно, оцарапает губу о сережку, подползет, навалится, пытаясь уложить ее на спину, и, навалившись, суматошно примется подтягивать к ее бедрам подол (он же ведь не знает, дурень, что совсем не обязательно делать это в самой неудобной, лежачей позе)… Ей хотелось смеяться, и один раз она едва удержалась от фырканья, но в то же время при виде Матвеевой серьезности и на нее находила такая же серьезность, и она была близка к тому, чтобы прижать Матвееву голову к груди, зацеловать его, затискать…

Нравилась она ему или не нравилась, Матвей так просто и сам не мог сказать. Почему-то ему было на это наплевать. Своей силой, приветливостью, жаром кожи, горячих щек, своей готовностью незамедлительно рассмеяться и еще (дополнительно) придвинуться к Матвею, своей грудью, не нуждавшейся в лифчике, своей короткой и яростно распираемой бедрами юбкой она была хороша — как девушка вообще, как представительница вида, и этого Матвею было больше чем достаточно. И тут мы даже сделаем за него кощунственное, святотатственное заявление: точно так же, как младенцу все равно, от какого именно служителя культа принимать крещение, точно так же, как барашку совершенно все равно, в чьих именно руках будет жертвенный нож, вот так же и Матвею было безразлично, с какой девушкой миловаться. Лишь бы эта девушка обладала всеми качествами и свойствами, которые он за этим видом замечал и знал.

— Э, да я смотрю, дело у вас давно уже сладилось! — издеваясь, воскликнул вдруг невесть откуда взявшийся Раевский. — Пойдем, Матвей, еще немного поиграем — публика просит…

На этот раз уселся за инструмент без особого желания, но, пробежавшись пару разу от края до края вслепую, завелся и замолотил — «по многочисленным заявкам слушателей» — неувядающий «Let's twist again» Чабби Чеккера, зажигательный танец, существующий на свете вот уже столько лет и потому приобретший прелесть даже как бы и относительного ретро. И опять все девушки и чуваки крутили задницами, приседали и твистовали на одной ноге, и Матвей задавал им немилосердный ритм, а после твиста, решив дать всей «кодле» отдохнуть, Раевский с Матвеем затеяли медлительную импровизацию: несколько одних и тех же аккордов повторялись и повторялись, как будто поворачиваясь вокруг незаметно смещавшейся оси, и зачарованно рассматривали самих себя, и все это длилось, продолжалось так долго, пока в аккордах не открылась слуху звучащая тишина. И тут все уже сидели, как пристывшие, на своих местах с зачарованными лицами и, обратившись взглядом будто внутрь собственной головы, сомнамбулически разглядывали самих себя и не то тосковали по навсегда утраченному детскому восприятию жизни, не то безмолвно благодарили за возвращенную им возможность бесконечно удивляться существованию как таковому.

И когда звук истлел, истаял, как плывущий в глазах отпечаток свечи, все долго молчали, а потом, спохватившись, принялись объяснять друг другу свое собственное состояние. Заговорили о возникших ассоциациях, и словесное выражение, разумеется, как и всегда, было гораздо тщедушней, бледнее того, что открылось всем непосредственно в звуке. Матвей же уже было приготовился пролезть назад к своей Ире, но тут будто каким-то ветерком повеяло (открытая дверь, сквозняк), и явственно ощутилось чье-то пока что невидимое присутствие. Сам воздух будто стал другим, и Матвей заозирался по сторонам в поисках источника этих прямо-таки атмосферных перемен и, натолкнувшись взглядом, обнаружил, что в комнату вошла новая женщина — да, именно женщина, во всех смыслах этого священного, базарного, магазинно-неопошлимого слова. Потому что именно такой свободой и уверенностью веяло от нее и такая парная, мягко обволакивающая теплота от нее исходила.



И Матвей при ее появлении… нет, не застыл, а, напротив, заметался лихорадочно — не в буквальном смысле, конечно, не как всполошенная, перепуганная курица, из одного угла в другой, но будто стал искать себе приличествующего положения, ощущая острейшую необходимость перестать быть прежним и сделаться каким-то новым, другим человеком, как будто с ее появлением все в этой комнате непоправимо, безвозвратно изменилось и он, еще недавно такой красивый, ловкий, изобретательный, вдруг сделался жалким, никчемным, неинтересным.

— А вот и Альбина, — сказала одна из девушек

— А вот и она! — закричал Раевский, с шутовской свирепостью округляя глаза. — Явление Христа народу! Ты, как всегда, в своем репертуаре, девочка… она у нас лишь в восемь вечера встает и в восемь утра ложится, существование ведет шиворот-навыворот, но мы ведь ей прощаем, не правда ли? Ну, проходи, проходи! — закричал он нетерпеливо. А она все стояла почти в дверях, предпочитая быть в стороне, поодаль, поскольку знала, видимо, что, как только переместится в центр, произведет разрушения неслыханные, накалит атмосферу и станет, подобно маленькому солнцу, единственным источником и условием всякой жизни; и все прочие крали перед ней померкнут, и все чуваки сателлитами завращаются вокруг нее.

Раевский, не выдержав, пошел к ней навстречу с раскинутыми руками.

— Дай мне обнять тебя! — сказал он, принимая растроганную мину и мигая глазами так, будто смаргивал готовые вот-вот выступить слезы.