Страница 28 из 116
Они покинули гостеприимный задний двор пустовавшей школы и двинулись дальше. Пройдя до конца Дегтярного, свернули на Чехова. Тут зашли в гастроном прикупить для надежности еще несколько «фугасов», развернули нейлоновую сумку, а продавщица уже передавала Раевскому бутылки «Спотыкача» и «Горного дубняка», «Гратиешты» и «Ркацители». И водяру… Моментально произведя подсчет, Матвей с немалым ужасом сообразил, что в сумку уместилось не менее двенадцати бутылок И это только «контрольные». Сколько было припасено не «контрольных», «основных», оставалось гадать. Навьюченные крепленым и водярой, они направились прямиком к высокому пятиэтажному зданию.
Нырнув в полукруглую арку, они оказались во внутреннем дворе; Алик сразу же нашел нужную дверь, и вот они уже взлетели на третий этаж, затрезвонили, дверь распахнулась, и на пороге возник длинноволосый парень в расшитой рубахе и с тем расслабленно-безразличным выражением лица, которое появляется у человека вследствие слишком долгого и полного обладания всеми жизненными благами, в том числе и такими, что недоступны для большинства и о самом существовании которых простые смертные даже не догадываются. Пропуская всех по очереди и пожимая им руки каким-то особенным способом, с ударом плечом в плечо, он дошел и до Матвея. Оглядел его так, как если бы Матвей был вражеским лазутчиком.
— Да ладно, проходи, — вступился Раевский. — Кончай, Фил, в шпионов играть, это он, тот самый пацан, про которого я рассказывал. Камлаев, у нас в Мерзляковке учится. Сейчас мы тут на уши поставим все ваше сонное царство. Завязывай пластинки крутить! — кричал он уже в комнате. — Сейчас мы вам врежем живого рок-н-ролла.
«Кент бай ми ло-о-о-о-ов», — неслось из комнат. Табачный дым неподвижно стоял в воздухе слоями, и сквозь этот слоистый, из неземных извивов состоящий туман Матвей разглядел серый корпус «Грюндига» и уже сидевших за столом трех девушек. Все три были чудо как хороши: одна — с гнедою гривой, в юбке заметно выше колена, с немного удлиненным, «лошадиным» лицом и свирепыми глазами миндалевидной формы (Ира), вторая — со светлыми пепельными волосами и мраморным, круглым, кукольным личиком, со вздернутым носиком и волшебно линялыми глазами цвета растворенных в воде темно-синих чернил (Лика), третья — крашенная в рыжий цвет брюнетка, скуластая, с тонкогубым малиновым ртом и в узких, облегающих джинсах (Таня).
— А где Альбина-то? — спрашивал на ходу Раевский. — Куда Альбину подевали? Альбина, ау!
— Альбина обещала быть позже, — отвечала Таня.
Стол был низкий, и хозяин хаты, распорядитель бардака, которого все называли Филом, возлежал за ним подобно древнеримскому патрицию. Филологини довольно вальяжно раскинулись на диване и в кресле, потягивали из высоких коктейльных бокалов «Мускат» пополам с грузинским «Ркацители».
Алик вытащил тем временем из темного угла внеземных очертаний красную гитару, засуетился с проводами, подключился, стал пробовать звук…
— Ну, чего стоишь? — прикрикнул он на Матвея. — Садись давай, — и кивнул на стоящее у окна престарелое пианино. — Я за тебя, между прочим, поручился, чувак, пообещал, что ты сыграешь так, что у них у всех башню сорвет.
Матвей уселся за инструмент, поднял крышку и с клавиш смахнул слой пыли в полпальца толщиной. Получив кивок к началу, он безо всякого разогрева принялся колотить по клавишам, выдерживая неимоверно быстрый ритм и все нагнетая, ускоряя его, так что между двумя ударами не осталось практически никакого зазора. Этот простенький ритм, такой узнаваемый и не раскачивающий, а именно что крутящий, заставляющий вертеться, завинчиваться в пол, искать спасения от рок-н-ролльного жара и блаженно не находить его, он диковинно усложнил, наслаивая один ритмический пласт на другой, и там, где в верхнем слое была между ударами пауза, там в нижнем приходилось на эту паузу по два удара, так что не заполненного звучанием пространства не оставалось вовсе, и даже промежутки, промельки тишины неистово пульсировали. Он выстраивал такое время, которое, как будто мощная турбина, работало на предельных, непредставимых оборотах, ускорялось шквально, но при этом как будто оставалось на месте и двигалось по кругу, превращаясь в вечное и бесконечное настоящее, в нескончаемое пребывание всех девушек и чуваков в рок-н-ролльном танце. И горячей, горячей была эта музыка, обжигающей щеки, воспламеняющей чресла, и хотелось прижиматься друг к другу бедрами, животами, всей нижней частью тела. Матвей творил как будто бесконечно напряженную пульсацию, сумасшедшую и яростно желанную, между двумя полами-полюсами, которые друг к другу непобедимо притягивались. А Алик вел свою гитарную, электрическую линию — все выше, все неумолимей — и вот уже раскачивался взад и вперед, приседал, корчился, кривился как будто от приступа нестерпимой боли, как будто одержим был злыми духами и эти духи толкали его изнутри, приводя Раевского в движение. То визжал, то кашлял, то задыхался Алик, то ревел как брачующийся слон, зовущий в джунглях свою подругу.
Сами стены, казалось, пульсировали. Все живое и бездыханное — равно — в этой комнате сейчас обречено было подрагивать, вибрировать, экстатически танцевать. Все давно уже повскакивали с мест и принялись завинчиваться в пол; чуваки обратились в неистово скачущих фавнов, чувихи — в валькирий, в обезумевших ведьм со сверкающими глазами и красными, как свекла, щеками, и с такой первозданно-неистовой яростью ходили взад-вперед бедра кралей, выгибались их спины, запрокидывались головы, что казалось, что все, что они сейчас делали, диктовалось им откуда-то извне и совершалось безо всякой человеческой воли.
Нельзя было сказать, что музыка кончилась. Эта музыка не кончалась. Она просто была и затем переставала быть. Как живое существо, как мотылек, летящий на огонь, как просверкнувший в темноте огонек сигаретного окурка. Точно так же и она гасла на лету, а пока летела, горела — была.
Все три девушки, оттанцевав, в блаженном изнеможении рухнули на тахту. И одинаково сейчас переводили дыхание, приходили в себя. И лица у них были такие, как будто они с превеликим трудом вспоминали, где именно сейчас находятся.
Рассевшись сызнова вокруг чудом уцелевшего стола, все принялись восхищаться Матвеевой игрой (игрой Раевского давно уже привыкли и устали восхищаться), и Камлаев ощутил странное волнение, покраснение щек и ушей: вообще-то к публике, к аплодисментам ему было не привыкать, но сейчас на него направлены были три пары девичьих глаз, смотревших на него с таким серьезным уважением, с такой поощрительной и приглашающей ласковостью, что как-то само верилось в то, что это предварительное приглашение очень скоро перерастет в нечто большее. В приглашающей ласке чувих не было никакого напряга, никакой натуги, никакой принужденности — той самой принужденности, к которой Матвей так привык и которую видел всегда, когда выходил на концертные подмостки, замечая, что все вольные и невольные его слушатели подчиняются как будто тягостной необходимости выражать обязательный, положенный восторг Матвеевой игрой. А сейчас он принес им физическое удовольствие, взволновал, возбудил, и они честно выражали свою благодарность.
Разглядел он и другой, неприятный, нежелательный оттенок: все девушки смотрели на него все-таки как на маленького, и в благодарности их было что-то от готовности погладить забавного щенка, такого смышленого, такого милого. Смотрели с умилением и изумлением — как на потешного уродца, преждевременно развившегося и изрядно забежавшего вперед, в ту область, где музыка была звучащей квинтэссенцией того, что происходит между взрослыми женщиной и мужчиной.
Но этого Матвей так оставлять не собирался… Он вылез из-за пианино и хладнокровно, очень ловко, как ему показалось, уселся в промежуток между Таней и Ирой таким образом, что оказался стиснут их тугими и по-особенному тяжелыми бедрами.
— А у вас, я смотрю, пустует бокал, — сказал он со старомодной и неуклюжей галантностью, со всей солидностью, на какую только был способен. И Ира, умилившись, чудесная, гнедая, первокурсница филфака Ира, с уважительной готовностью пододвинула к Матвею свою пустующую «тару». Побагровев до самых корней волос, Матвей закурил и совершенно непринужденным, естественным движением (было тесно, держать перед собою руки неудобно) завел свою лапу первокурснице за спину, а по дороге будто невзначай проехался ладонью по ее лопаткам и коснулся костяшками легчайших волос, щеки и матового уха с мочкой, розовой на просвет. И при этом все так ловко получилось, что он как бы и прядь ее упавшую заботливо убрал, с чрезвычайной предупредительностью и ни на что не претендуя. Откуда он все это знал, откуда к нему пришла вот эта необъяснимая ловкость, Матвей не ведал и ничьих уроков на этот счет не помнил и потому действительно сейчас был изумлен — откуда?