Страница 20 из 36
Один из наиболее активных в компании друзей — Эугениуш Моравский: он вступает в боевую дружину социалистов и в нужный момент готов действовать оружием… Чюрленис невесело и довольно точно описывал в письме ситуацию, сложившуюся в ходе варшавских событий: «Временами бросают бомбы, которые разрываются со страшным шумом и малым результатом. Больший результат дают солдатские карабины. Кое-где бунтуют войска, и тогда всех охватывает радость, потому что это было бы настоящим началом конца. Хуже всего, что создалось огромное количество партий, которые, вместо того чтобы объединиться против власти, теряют энергию в междоусобных драках».
Мы знаем, что первая революция в России закончилась поражением. Но знаем также, что она не прошла бесследно. В числе завоеваний ее было то, что царизму пришлось пойти на уступки движению угнетенных народов России. И литовцы это почувствовали одними из первых.
Говоря об этом периоде жизни Чюрлениса, нельзя не привести две фразы из его письма живущему в Америке брату, — письма, написанного в разгар варшавского восстания, в начале января 1906 года:
«Известно ли тебе литовское движение? Я решил все свои прежние и будущие работы посвятить Литве».
За таким признанием стоит многое. Надо знать личность Чюрлениса, со всей его нелюбовью к красивым лозунгам, чтобы понять, что это не просто громкие слова. Надо знать и другое: он никогда даже в самой малой степени не страдал той отвратительной болезнью, которая зовется национализмом. Сын литовского крестьянина, Чюрленис, как и многие в северо-западных областях России, говорил по-польски и по-русски, поляки и русские были его близкими друзьями; он воспитывался на общеевропейских культурных традициях, учился в Германии; настоящее признание своему таланту получил в Петербурге, в среде крупнейших русских художников. Посвятить себя Литве значило для него осознать свою ответственность перед народом, перед историческими событиями, которые тогда происходили.
Его позиция, повторим, не была позицией активного политического борца, и, конечно, он со своим мягким, высоким голосом, с неуверенной манерой держаться среди незнакомых вовсе не подходил для роли трибуна. Однако он выбрал в то сложное время позицию, достойную и истинного человека искусства, и истинного сына своего народа: он взялся за культурно-просветительскую деятельность. И снова мы увидим и поразимся: за какие-то три-четыре года — как много успел он сделать на этом поприще!
Наступивший бурный 1906 год принес Чюрленису и новый поворот в его собственном развитии, и перемены в творчестве, и много событий во внешней жизни. Пожалуй, можно было бы не несколько страниц, не главу, а написать целую книгу под названием «Год из жизни Чюрлениса».
Весной Варшавская художественная школа, существованию которой было всего около двух лет, решила показать свои достижения в столице. Петербургская академия художеств предоставила для выставки свои лучшие залы — так называемые Рафаэлевские, — и вот по стенам их развешиваются картины учеников Стабровского.
Экспозиция огромна, и взгляду легко утомиться. Приехавшая в Петербург Бронислава Вольман, которая, конечно, первым делом поспешила на выставку, с радостным удивлением обнаруживает, что группки посетителей дольше всего задерживаются у работ Чюрлениса. Рассматривают, обмениваются репликами, недоумевают, пожимают плечами… «Сон… фантастика… мистическое…. рисунок неумел…» Это умозаключения одних. «Любопытно… что-то, знаете, в этом есть… увлекает… и колорит хорош… но очень уж необычно…» Так отзываются другие, и их меньшинство. Неподалеку со Стабровским беседует какой-то господин, и понятно, что говорят они о Чюрленисе, потому что господин подходит то к одной его картине, то к другой и что-то записывает в книжечку. На следующий день в солидной петербургской газете «Биржевые ведомости» Бронислава Вольман читала:
«В мире искусства. Выставка Варшавской рисовальной школы… Богатство ее — выставлено около пяти тысяч номеров — говорит о необыкновенной продуктивности. Много работают, учатся. Заметно стремление к творчеству… По сравнению с другими школами варшавская идет впереди.
Говоря об учениках варшавской школы, нельзя ни в коем случае обойти молчанием длинной серии фантастических пастелей Чурляниса. Чурлянис — родом литвин. По словам Стабровского, он, кроме того, и музыкант, окончивший две консерватории. Его музыкальностью и объясняется отчасти его мистическое, туманное творчество. Видишь сразу перед собой художника, привыкшего грезить звуками. Представляется, что из этого Чурляниса может выработаться самобытный художник. Даже теперь, на заре своей деятельности, он совершенно самобытен, никому не подражает, прокладывая собственную дорогу. Тут же, на выставке, его портрет, писанный товарищем. Какая благородная голова с умными, благородными глазами!
Это пантеист чистейшей воды. Все свое творчество он отдал на служение стихийной обожествленной природе, то кроткой, ясной, улыбающейся, то гневной, помрачневшей, карающей. Пока же Чурлянис — художник для немногих… В нем много смутного, недоговоренного. Как в звуках! Недаром Чурлянис — музыкант».
Вольман читает дальше и дальше — рецензент подробно описывает цикл «Сотворение мира», затем «Музыку леса», «Покой», другие картины, добавляет, что это только десятая часть выставленных работ художника. Вся статья посвящена только ему, больше не упомянуто ни одного имени, и за всем этим чувствуется, как сильно поражен столичный критик своим открытием нового имени…
Бронислава единственная здесь, вдалеке, знает об успехе того, в чей талант всегда верила. Она покупает несколько номеров газеты и рассылает их: родителям художника в Друскининкай, ему самому и общим друзьям в Варшаву… Об успехе Чюрлениса узнают и в Вильнюсе, ставшем центром литовской культурной жизни. Местная газета сообщает об этом на своих страницах, и там передают друг другу новость: наш художник прославился в Петербурге, вот, посмотрите, в «Биржевых ведомостях» было написано — «родом литвин». И люди, для которых Чюрленис, его картины, а может быть, и вообще искусство были вовсе неизвестны, благоговейно дотрагивались пальцем до печатных букв и многозначительно качали головами: для тогдашней Литвы это было событием…
А в Варшаве о «Биржевых ведомостях» узнал старый уже доктор Юзеф Маркевич и тоже качал головой, но не с гордостью, а сокрушенно и, наверное, с чувством обиды. Он пестовал Костека с детства, и путь музыканта, на который доктор сумел направить его, был так отчетливо виден, но к чему же Чюрленис теперь пришел? К непонятным, туманным картинам, где нет людей и пейзаж — не пейзаж, а лишь мерцание тусклых красок… Все эти новшества в искусстве вызывают только недоумение, и очень грустно, что солидная газета отдает дань этим живописным увлечениям сбившегося с дороги композитора. Ему этот успех принесет только вред. Живет по-прежнему уроками, никакой опоры у него в жизни нет, ни семьи своей не создал к тридцати годам, ни собственного дома. А его последние музыкальные сочинения? Они тоже становятся слишком странными: мелодия исчезает, гармонию трудно уловить… Грустно, грустно доктору Маркевичу. Когда к нему пришел вскоре Чюрленис, ни тот, ни другой о рецензии не заговорили.
Самая невероятная реакция была у Генека Моравского. Он шумно выражал свой восторг, поздравлял, громко вслух, где только было можно, читал присланную Брониславой газету, — словом, спятил от радости, иначе и не скажешь, потому что чем же, как не сумасшествием, было это возникшее вдруг желание купить у друга картину? Он выложил на стол двадцать пять рублей, весьма кстати, как раз на обеды и на краски, ну и родителям отослать немного, — и с какой-то дурацкой серьезностью стал расспрашивать, что он сейчас пишет, как будто сам не знает, идиот!..
Товарищи по школе искусств тоже на все лады обсуждают успех своего коллеги. Лидия Брылкина, которая еще раньше уехала поступать на московскую театральную сцену и теперь ненадолго вернулась домой, записывает: «Уже скоро месяц, как я в Варшаве… Здесь художники меня встретили дивно… Чурляниса вещи произвели фурор в Петербурге».