Страница 77 из 81
Я ответила, что люблю его, буду с ним, но не могу остаться здесь сейчас, ничего не сказав Яншину. Я знаю, что Яншин меня любит и не перенесет моего ухода в такой форме: как уйти, ничего не сказав Яншину, и остаться у другого. Я по-человечески достаточно люблю и уважаю мужа и не могу поступить с ним так.
И театра я не брошу и никогда не смогла бы бросить. Неужели Владимир Владимирович сам не понимает, что если я уйду из театра, откажусь от работы, в жизни моей образуется такая пустота, которую заполнить будет невозможно. Это принесет большие трудности в первую очередь ему же. Познавши в жизни работу, и к тому же работу такую интересную, как в Художественном театре, невозможно сделаться только женой своего мужа, даже такого большого человека, как Маяковский.
Вот и на репетицию я должна и обязана пойти, и я пойду на репетицию, потом домой, скажу все Яншину и вечером перееду к нему совсем.
Владимир Владимирович был не согласен с этим. Он продолжал настаивать на том, чтобы все было немедленно, или совсем ничего не надо.
Еще раз я ответила, что не могу так.
Он спросил:
— Значит, пойдешь на репетицию?
— Да, пойду.
— И с Яншиным увидишься?
— Да.
— Ах, так! Ну тогда уходи, уходи немедленно, сию же минуту.
Я сказала, что мне еще рано на репетицию. Я пойду через 20 минут.
— Нет, нет, уходи сейчас же.
Я спросила:
— Но увижу тебя сегодня?
— Не знаю.
— Но ты хотя бы позвонишь мне сегодня в пять?
— Да, да, да.
Он быстро забегал по комнате, подбежал к письменному столу. Я услышала шелест бумаги, но ничего не видела, так как он загораживал собой письменный стол.
Теперь мне кажется, что, вероятно, он оторвал 13 и 14 числа из календаря.
Потом Владимир Владимирович открыл ящик, захлопнул его и опять забегал по комнате.
Я сказала:
— Что же, вы не проводите меня даже?
Он подошел ко мне, поцеловал и сказал совершенно спокойно и очень ласково:
— Нет, девочка, иди одна… Будь за меня спокойна…
Улыбнулся и добавил:
— Я позвоню. У тебя есть деньги на такси?
— Нет.
Он дал мне 20 рублей.
— Так ты позвонишь?
— Да, да.
Я вышла, прошла несколько шагов до парадной двери. Раздался выстрел. У меня подкосились ноги, я закричала и металась по коридору: не могла заставить себя войти.
Мне казалось, что прошло очень много времени, пока я решилась войти. Но, очевидно, я вошла через мгновенье, в комнате еще стояло облачко дыма от выстрела.
Владимир Владимирович лежал на ковре, раскинув руки. На груди было крошечное кровавое пятнышко.
Я помню, что бросилась к нему и только повторяла бесконечно:
— Что вы сделали? Что вы сделали?
Глаза у него были открыты, он смотрел прямо на меня и все силился приподнять голову.
Казалось, он хотел что-то сказать, но глаза были уже неживые.
Лицо, шея были красные, краснее, чем обычно.
Потом голова упала, и он стал постепенно бледнеть.
Набежал народ. Кто-то позвонил, кто-то мне сказал:
— Бегите встречать карету "скорой помощи"!
Я ничего не соображала, выбежала во двор, вскочила на ступеньку подъезжающей кареты, опять вбежала по лестнице. Но на лестнице уже кто-то сказал:
— Поздно. Умер.
Много раз я, понимая, какая ответственность лежит на мне как на человеке, знавшем Владимира Владимировича в последний год его жизни и вошедшем в его жизнь, пыталась вспомнить свои встречи с ним, его мысли, слова, поступки.
Но катастрофа 14 апреля была для меня так неожиданна и привела меня сперва в состояние полнейшего отчаяния и исступления.
Отчаяние это закончилось реакцией какого-то тупого безразличия и провалов памяти.
Я мучительно заставляла себя вспомнить его лицо, походку, события, в которых он принимал участие, — и не могла. Была полнейшая пустота.
Только теперь, через 8 лет, я могу, хоть и обрывочно, восстановить этот год с мая 1929 года по 14 апреля 1930 года.
Этот год самый несчастный и самый счастливый в моей жизни.
Я хотела в первой части этих заметок восстановить и вспомнить ощущения той Полонской, которой я была в то время, ощущения той девочки 21 года, которая не знала жизни и людей и на долю которой выпало огромное счастье близко узнать замечательного, громадного человека — Маяковского.
Конечно, сейчас я все воспринимаю совсем по-другому.
И как мучительно мне хочется повернуть жизнь назад, возвратить себе этот год! Конечно, все было бы иначе.
Долго после 14 апреля я, просыпаясь по утрам, думала:
"Нет — это сон".
Потом вдруг отчетливо выплывало: Маяковский умер. И я опять начинала воспринимать это как факт, впервые вошедший в мое сознание.
Маяковский умер.
И как не понять, будучи в этот период таким близким для него человеком, как не понять, что он явно находился в болезненном состоянии временного затмения и только в этом состоянии он мог выстрелить в себя.
А я говорю себе: все же нельзя было поверить, чтобы такой человек, как Маяковский, с его верою в конечное торжество идей, за которые он боролся, с его дарованием, с его положением в литературе и в стране, — пришел к такому концу.
Что могли значить все трещины, какие встречались на его пути, в сравнении с тем огромным, что ему дано было в жизни.
И, когда он заговорил о самоубийстве 13 апреля у Катаева, я ни на секунду не могла поверить, что Маяковский способен на это.
Я видела, что он находился в невменяемом состоянии, но была убеждена, что он пугает меня, как девочку, доведенный всей цепью обстоятельств до предела, запугивает меня, чтобы ускорить развязку наших отношений.
А разговору 12 апреля о "включении меня в семью" я просто не придала значения, не поняла его…
Конечно, не надо забывать, что я не была свидетелем, а была действующим лицом драмы. И если я причиняла ему боль и обиды, то мне приходилось терпеть от него боль и обиды еще больше. И взаимные упреки, ссоры откладывались в душе, невысказанными, неизжитыми…
Жизни я не знала. Близких людей в этот период у меня не было.
Я ото всех отошла. Во-первых, потому, что моя жизнь была полна через край Маяковским, а во-вторых, благодаря ложности моего положения я ни с кем не могла говорить о своих отношениях с Владимиром Владимировичем. Все приходилось переживать одной, смутно…
Конечно, я отлично понимаю, что я сама рядом с огромной фигурой Маяковского не представляю никакой ценности. Но ведь это легче всего установить с позиций настоящего.
Тогда — весною 30-го года — существовали два человека, оба живые и оба с естественным самолюбием, со своими слабостями, недостатками.
Теперь постараюсь вспомнить, каким Маяковский представляется сейчас, после 8 лет, вне наших отношений.
Очень ясно вспоминаю один диспут в санатории врачей, где я была с ним. Маяковский читал свои произведения.
Была чудесная южная, черная ночь. Читка происходила на плоской крыше — террасе санатория.
Разместились слушатели кругом, как в цирке. В центре этого большого круга стоял Маяковский, он чувствовал себя очень хорошо на своеобразной арене.
Аудитория состояла из отдыхающей молодежи, которая разместилась в задних рядах на перилах террасы, профессоров и пожилых врачей, которые заняли первые ряды. Эти седовласые, седобородые люди обрамляли и замыкали круг, по которому прохаживался Маяковский. Чтобы усилить освещение, внесли керосиновые лампы и поставили на столах. Свет фантастическими бликами падал на Маяковского и на совершенно белые, как будто специально подобранные головы стариков.
Я подумала: почему он сам, его голос, его стихи так сливаются с этим небом, ветром, этими яркими звездами? Да ведь Маяковский — южанин. До этого как-то забывалось его происхождение, уж очень у него был, как удачно отметил Лев Никулин, "интернациональный облик поэта".
После выступления Маяковского было обсуждение прочитанного. Мнения сразу резко разделились. Молодежь принимала Маяковского как всегда восторженно, старики врачи, явные поклонники старой классической поэзии, были настроены критически.