Страница 10 из 59
Палец геолога путешествовал по карте, замирая в некоторых местах, изображая круги и квадраты в других. Рогозин ничего не смыслил в чтении карт, издавна считал, что страдает «топографическим кретинизмом» и не стремился от него излечиться, полагая, что есть специально обученные люди, которые всегда лучше него знают, куда, как и на чем лучше ехать. Незабвенное фонвизиновское «извозчик довезет» Виктор возвел в абсолют и даже немного бравировал этим своим свойством. Перемещения по городу он давно доверил автонавигатору, просто слепо следуя голосовым инструкциям: «через двести метров поверните направо, через пятьсот метров развернитесь» — и, когда не зевал, всегда приезжал в нужную точку. Единственные карты, в которых он более — менее разбирался — это схемы московского и питерского метрополитенов.
На его взгляд Савельев дурил ему голову, показывая на карте совершенно одинаковые места, которые просто в принципе невозможно было отличить.
— Вот, Витя, видишь, два русла идут почти параллельно три десятка верст, а вот здесь протока отклоняется к востоку? Мы вот здесь идем, а Перепелкин вот за этой грядой холмов. Здесь всего‑то километров шесть — семь расстояние. Только им противоположный берег реки обследовать нужно. С ним два моих аспиранта, материал для диссертаций ищут. Хорошие парни. Петр и Кирилл. Опытные ходоки. С такими нигде не пропадешь.
В этот момент Рогозину почему‑то стало нехорошо: в голову пришла мысль, что останься он в этих местах вдруг один, даже с картой и компасом, конец можно было предречь, не особенно напрягаясь. И мысленно Виктор себе поклялся никогда в этом нежданном приключении не отставать от знающих людей.
— А остановимся переночевать мы еще вот здесь и здесь, — ногтем подчеркнул Савельев пару мест на голубой ленте реки. — Не унывайте, юноша, — хмыкнул он, заметив и оценив озадаченное лицо Рогозина. — Не всем же нужно умение работать с картами? Хотя соваться в тайгу без оного я бы никому не рекомендовал. Но вы не бойтесь, у меня хорошие предчувствия. И Атас спокоен.
Эта странная манера геолога — общаться на «ты», но когда хотелось вставить снисходительно — покровительственное «юноша», переходить на «вы» — изрядно сбивала с толку, не позволяла определить степень доверительности отношений между Савельевым и тем, с кем он разговаривал. Постоянное скакание «ты — вы» создавало впечатление, что идет какая‑то игра сродни известной женской головоломке «дальше — ближе». К такому Рогозин тоже не привык.
Через час он сообразил, что Савельев из породы таких людей, которые, почувствовав благодарного слушателя, добровольно заткнуться не могут. Геолог трындел без умолку обо всем подряд: о каких‑то профилях, проложенных через болота в Томской области, о «белоленточниках» и несчастном Макаревиче, «на песнях которого вся страна мудрости училась». Говорил о собаках, о женщинах, которых называл «тетками», о космосе, о необходимости скорейшего перевооружения «советской, тьфу! — конечно же российской! Армии» и об интригах в своем институте. И все это он связывал в непрерывную и последовательную цепь событий, в которых из одного следует другое, а из второго — третье.
Сначала Виктор пытался принимать посильное участие в беседе, потом насторожился. Они словно разговаривали на разных языках: на странным образом похожих языках, но все‑таки разных. Каждое слово в отдельности понятно каждому, но связанные вместе в одно предложение, они приобретали очень разный смысл для сказавшего и выслушавшего.
Рогозин долго не мог определить — есть ли в словах Кима Стальевича хоть часть правды? Их жизненные ценности и пути настолько разнились, что факт присутствия в мире людей, подобных Савельеву, казался Рогозину прямым и явным доказательством существования параллельной реальности. Казалось, что Ким Стальевич не ходит по магазинам и не ездит по дорогам, что чужое напечатанное слово для него дороже того, что он видит собственными глазами. Дважды два для него иногда могло принимать значение «четырнадцать», а дождь литься с земли на небо — если этого требовало доказательство его тезисов.
Виктор не знал, чего желают «белоленточники» и почему он должен с пониманием относиться к их позиции; из всего творчества Макаревича он помнил только про «тонкий шрам на любимой попе» и никак не мог соотнести культурную значимость этой песни и жар, с которым Савельев защищает музыканта. Да и все остальное, о чем рассуждал начальник экспедиции, было так далеко от повседневной жизни Виктора, что он даже не имел к предметам повествования выработанного отношения. С тем же успехом он мог бы послушать что‑нибудь из истории становления импрессионизма: многословное, подробное и крайне неинтересное повествование о каких‑то французских художниках с труднозапоминаемыми фамилиями, которое забывалось по мере произношения каждого следующего предложения.
Не сказать, что Рогозин сам не любил порассуждать об НЛО или о незавидной судьбе аборигенов острова Пасхи, — особенно по — пьяни, но он бы никогда не стал увязывать периодичность появления лох — несского чудовища с частотой принятия новых законов в Государственной Думе. Для Савельева же эти явления были вещами одного порядка и из одного обязательно следовало другое и никак иначе! Причем некоторые спорные вещи Ким Стальевич считал очевидными, а другие, столь же недоказуемые — сущим вздором, о чем с горячностью и рассказывал, брызжа слюной на несчастного маламута, не приводя, впрочем, никаких доказательств за исключением набившей оскомину фразы: «каждому образованному человеку ясно, что…»
В голове все его рассуждения укладываться отказывались, Виктор устал внимать непонятное. На все перипетии сложного жизненного пути Савельева ему было ровным счетом наплевать, а на его надежды — накласть.
Еще через полчаса он начал отвечать на редкие уточняющие вопросы Кима Стальевича односложно, потом принялся просто мычать что‑то невнятное, кивать головой и вспоминать про себя последовательно все три формы английских неправильных глаголов. Он знал их — выучил по случаю — полторы сотни и страшно собой гордился. Собственно, этим его знание английского и исчерпывалось.
Стало полегче. В сознание изредка врывался рваный монолог Савельева, но уже не грузил.
Ким Стальевич, казалось, вовсе и не чувствовал открытий Рогозина и продолжал заливаться соловьем, открывая перед неосторожно подставившимся спутником такие странные умопостроения, что вызвал еще не один повод для внутреннего беспокойства Рогозина, не понаслышке знавшего, что если капитан на подводной лодке чокнулся, то команду ничего хорошего не ждет. А с каждым новым десятком высказанных слов геолог все больше производил впечатление спятившего человека. Он верил в такую вопиющую ахинею, которой даже названия подходящего в словаре Виктора не имелось.
Команду «идти к берегу» Рогозин принял с внутренним ликованием — на суше можно затеряться, спрятаться от болтливого начальника, изобразить занятость, в конце концов!
Но едва лишь заглохли моторы лодок, как капитан Семен вдруг заорал страшно:
— Все заткнитесь!
Для пущего убеждения он задрал кверху одну руку, сжатую в кулак, а вторую приставил к оттопыренному уху.
Буквально через секунду вдалеке что‑то бухнуло. Потом еще и еще раз. Через минуту насчитали двенадцать далеких выстрелов.
— Стреляют? — первым нарушил общее молчание Савельев.
— «Сайга», — кивнул бывший военный. — Где‑то там, — он показал рукой на северо — восток.
— Далеко?
— Да разве поймешь? Здесь расстояния иногда странно шутят. Бывает за соседним холмом что‑то бабахает и не слышишь, а то у черта на куличках шептуна пустят — и как гром разносится на всю Якутию.
Семен показал пальцем на вялотекущую реку и добавил:
— По реке все далеко разносится.
— Это не Игорь шмаляет? — уточнил рулевой — Гоча.
— У Перепелкина нет «Сайги», — ответил капитан. — А «Байкалов», которые у него есть, я не услышал.
Рогозин сильно сомневался, что с большого расстояния можно различить такие подробности, но, с другой стороны, никогда хорошим слухом он и не отличался — не зря виолончель ему не далась.