Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 126



Пища была очень однообразная, об этом я еще скажу, но в первое время еще давали на второе по куску рыбы. Я не ел еще ни мяса, ни рыбы и по просьбе одного заключенного, по фамилии Дубовик, отдавал ему рыбу, а он мне свою баланду. Дубовик был чем-то похож на свою фамилию, кажется, из матросов, большой, крепкий с продубленным, немного рябоватым лицом, человек, очевидно, смелый и привыкший спокойно встречать опасности. Он здесь начал доходить, не видел выхода, не мог понять — за что, и как-то растерялся, ослаб духом, и мне было его жаль. Не помню его дальнейшую судьбу, наверное, погиб во время постигшей лагерь трагедии, о чем еще скажу.

Вскоре я сам стал есть свою рыбу, нарушив свое вегетарианство, которого придерживался с 1922 года и даже в трудных условиях лагерей более двух лет. Я плотничал: мы строили новый барак, и когда построили, то туда переселили нас, 58-ю, жулики остались в старом, и жить стало лучше, все вещи и пайки лежали открыто, и никто их не брал. Здесь я познакомился с Целинским Адольфом — коммунист, редактор «Правды Востока». Большой, нескладный, близорукий, в очках и с капелькой, висевшей на носу, он имел не очень-то героический вид. Он много рассказывал мне о своей комсомольской молодости, порывистой и резкой, как он рубил иконы, несмотря на слезы матери, и т. д. Он завидовал мне, что я держусь крепко, могу плотничать, и просил поучить его. Потом во время нахлынувшей в декабре болезни он был в больнице, где я его навещал, принося что-нибудь из посылки. Какая его дальнейшая судьба, не знаю.

В середине зимы стояли суровые морозы, больше 40 градусов. Мы строили еще другой барак. Работать было трудно: глубокий снег, мороз, все обледенело, а наверху, на скользких лесах, пронизывало ветерком, но силенка была, и работа шла. Мороженый мох привозили прямо пластами из лесу и растаивали на кострах, над которыми расстилали решетки из осинника, подносили мох к нам наверх в корзинах, распаренный, мягкий и теплый. В этом лагере было плохо с одеждой, мы все пообносились, и приходилось, чтобы согреться, иногда приплясывать и притоптывать. Как-то идет помощник начальника Янов и, увидев нас, приплясывающих наверху, кричит:

— Ну, как, хорошо?

— Хорошо, товарищ начальник! Нельзя ли еще оркестр сюда?

Смеется. А мы кричим:

— А скоро ли будут бушлаты? Замерзаем.

— Не знаем. Как будут, вам дадим в первую очередь.

Этот начальник почему-то заметил меня. Раз спрашивает:

— Мазурин, ты толстовец?

— Да, а откуда вы знаете?

Он засмеялся: — По носу вижу.

Дело было уже к весне. Мы строили уже за зоной пекарню. Недалеко от пекарни стояло одиноко небольшое здание — изолятор. Как-то туда загнили на ночь партию заключенных, которых гнали мимо нас в штрафную колонну. Наутро их уже гнали дальше, а начальник Янов подошел ко мне и говорит:

— Мазурин, вот ты толстовец, а работаешь, а через нас вчера прогнали на штрафной этап, так там два толстовца, отец и сын, они отказываются работать в лагерях, говорят, что мы любим труд, но только свободный, а не из-под штыка.

Меня как обожгло. Прошли так близко, а я и не знал. Кто же это? Может, знакомые?

— А как их фамилии? — спросил я.

— Не помню, что-то вроде Пономаревы. Так почему же ты работаешь?

— У людей, разделяющих взгляды Толстого, нет никакой обязательной программы, ни догматов, ни партийной дисциплины. Они все идут в одном направлении, но путь у каждого свой, какой ему открылся и каждому по его силам. — Что же вы мне раньше не сказали? — вырвалось у меня. Я бы им хоть пайку хлеба передал.



Начальник помолчал, а потом еще рассказывал об этих страдальцах, очевидно, чем-то удививших его:

— Они разулись, свои носки отдали босым…

И так эти несостоявшийся встречи с неизвестными людьми и осталась до сих пор загадкой, щемящей сердце и жалостью и любовью. Кто они и где они?

Я уже говорил, что все вещи наш этап оставил в куче в Вогвоздино. Прошло недели три, и как-то вечером, уже было совсем темно, сказали, что вещи привезли, но оставили на том берегу речки, и чтобы шли опознавать. На том берегу горел большой костер и лежала куча мешков и чемоданов. Стали разбираться. Тара была наша, но содержимое было разграблено: все, что получше, было похищено. Очевидно, шофера и сопровождающие заехали по пути куда-нибудь на полянку, вытряхнули содержимое и отобрали что получше и было надо, а остальное попихали назад, причем иногда даже не к прежнему хозяину. Так, у меня в чемоданчике оказались чьи-то трусы, майки… Спрашивать было не с кого.

Лагерь заготовлял лес. Его возили на берег речки Вислянки (Вислянка впадала в Вымь, а Вымь в Сухону), и здесь на низких местах, куда весной заходит вода, мы вязали плоты. У нас был десятником Саша Москвин, кажется, бывший летчик. Как-то раз на работе он дал мне большой кусок сахару. Мы познакомились. Здесь же на вязке плотов у меня были еще две встречи, запомнившиеся мне. Мы вязали вицы, то есть рубили молодые елочки, распаривали их у костров, свивали и связывали концами по две. Ими после вязались бревна на плоту. У костра хорошо беседовалось. Этот раз в центре внимания был Андре, итальянец из Рима. Он был в том же барахле, что и все мы, но выдавался своим нерусским лицом с тонким прямым носом, серьезный, задумчивый, спокойный и не увлекающийся.

— Ну, Андре, хорошо в Советском Союзе? — гоготала наша насмешливая братия.

— Я был коммунистом и умру коммунистом, но я не понимаю ничего. Я не понимаю, что это значит, — спокойно отвечал Андре.

Его расспрашивали. Он рассказывал, как они в Риме боролись с фашистами, били тех, в они их. А когда все же фашисты пришли к власти, он бежал за границу. Через несколько стран перебрался в Советский Союз, работал в Москве на заводе «Калибр», был доволен и вдруг оказался здесь как «контрик».

Другой, еврей из Палестины, Леснер, тоже член партии, работал наборщиком в подпольной газете, заболел туберкулезом, ему МОПР дал путевку в Советский Союз, и вот он тоже тут.

— Что, Леснер, видел у себя, как лес растят? — смеются ребята.

— К нам привозили из Советского Союза лес в виде аккуратных дощечек, связанных в пачки для ящиков под мандарины. Так я думал, что эти связочки так почти и растут на деревьях, — смеется Леснер, — а здесь! — он хватается за голову, — надо к каждому дереву пробраться по глубокому снегу, откопать, подрубить, спилить, очистить сучки, сжечь их, раскряжевать лесину, трелевать ее до дороги. О Боже! И все это с матом…

Ребята, довольные, ржут.

— Ну как, Леснер, нравится тебе русский язык?

— Да, к нам приезжала одна дама, и мы просили ее за столом поговорить по-русски, мы не понимали, но нам понравился русский разговор. — Я потом расспрашивал его о жизни в Палестине, он рассказывал: тоже живут там по-разному, есть и богачи, есть и победней. Узнав, что я из коммуны, он сказал, что и там есть коммуны и артели, занимаются больше фруктами.

Один раз послали бригаду в лес ремонтировать, подправить дорогу. В лесу все растянулись по дороге, я, срубая куст, запел: «К неземной стране путь указан мне…» — песню, которую частенько певали в нашей коммуне. Вдруг работавший дальше человек подошел ко мне, улыбнулся, протянул руку и сказал: «Так вот где встретились! Здравствуй, брат!» — оказалось, он из баптистов.

— Приходи вечером в прачечную, там наших пять человек, они работают прачками и там и живут.

Я с радостью пошел к ним. Поздоровались, познакомились. Правда, некоторые из них были несколько разочарованы, что я оказался не совсем «брат», а некоторые, особенно один, самый младший, не придали этому различию наших внешних убеждений никакого значения. Но, в общем, я был рад этому знакомству: люди честные, не ругатели, с нравственными запросами. Мне было о чем поговорить с ними, и они относились ко мне хорошо. Предложили хранить у них, когда есть что из посылок, у них было надежнее. Но один раз получилось все-таки так, что к ним залезли, забрали кое-какие вещи, а мою посылку, стоявшую под койкой, не заметили и не тронули.