Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 98 из 199



Офицеры бродили по саду, жгли спички, искали яблоки. Где-то вдали, из глубины ночи, раздался выстрел.

…Здесь, в яблоневом саду, они со старшим братом, обхватывая по очереди ладошками дедову палку, гадали, кому из них идти в школу: семейству Мишич ей велено было послать в Рибницу одного ребенка. Сердясь, они цеплялись за палку, толкались, люто ненавидя друг друга и не скрывая этого от всегда озабоченного деда: в школу пойдет тот, чья ладошка окажется верхней. Дед строго внушал им, чтоб не жульничали, потому как он признает победителем того, кто обманывает, — тому и придется идти учиться в Рибницу. Когда на палке осталось место лишь для двух мальчишечьих кулаков и стало очевидно, что школьником суждено быть старшему брату, тот заплакал. Дед процедил сквозь зубы: «Чего боишься, Живоин? Хватай палку. Можешь пальцем уцепить, и для тебя хватит. Мелкий ты, к скоту не годишься, а тем паче мотыгой работать да косой. От тебя пользы хозяйству не будет, и, раз уж кому-то надо в школу идти, ступай ты, Живоин». Обиженный такой несправедливостью и насмерть разочарованный суждением деда, он с ревом кинулся прочь. Спрятался в густой траве, наступила ночь, а он не хотел возвращаться домой; так и останется здесь, пока не вырастет, а потом — в гайдуки. Станет гайдуком, а в школу — ни за что. Мать с фонарем разыскала его, взяла на руки. «Бедный мой Букашка. Лучше тебе в школу пойти, чем тебя нехристи здесь съедят. Все-то, сынок, на тебя бросаются: бычки, ребятишки, собаки. Укройся ты в школу, пока чуть-чуть не подрастешь». Он плакал вместе с нею и так и уснул у нее на коленях. Мать просидела с ним в траве до рассвета. А утром старший брат схватил его за руку и, нагрузив сумкой с фасолью и мукой, через горы и большой лес повел в Рибницу, в школу…

Офицеры окликали его, они набрели на кучу яблок.

— Я тоже нашел. Наберите побольше. Драгутин, в переметные сумы набери.

Он разгреб кучу яблок, пришлось даже сесть на них, мокрые колени застыли от холода. Яблоки скрипели под тяжестью тела. И он чувствовал, как они оползали, скатывались. Видел бы дед, что он сидит на яблоках, не миновать бы порки, не спасли б и генеральские погоны. Ему вдруг неодолимо захотелось увидеть румянец яблока, и он зажег спичку: сверкнуло пламя плода, вспыхнул огонек лета и осени, на миг, лишь на одно мгновение, и тьма стала еще более глубокой, поглотив и его, и яблоки. Дождь звенел по ним. Швабы их съедят, а то, что останется, сгниет. Он ел яблоки и упивался запахом точной мякоти. Два года он не был в деревне. И сегодня не зайдет в отчий дом. Когда дело будет закончено, когда ребята в Струганике будут бояться только турецкого шайтана в высохшем колодце, а в горах будут стрелять только охотники да шутники, приедет он в Струганик — провести ночь у родного очага, печь картофель и щелкать орехи — и поужинает горячим молоком, накрошив в него пепельно-серого кукурузного хлеба. Будет греться у огня и слушать рассказы женщин и стариков. И тогда он пошлет Луизе яблок, а Андже бабушкиных грецких орехов. Собственными руками он соберет их и упакует.

Лошади дрожали под дождем; разгоряченные, они зябли. Офицеры и солдаты охраны ели яблоки, хруст стоял в темноте. Он должен встать, надо двигаться дальше. Насовал яблок в карманы шинели.

И вот он снова ехал во главе своей свиты, крепко держал поводья, напряженно сидя в седле: дорога узкая, размытая, конь оскользался, погружаясь в грязь по колено; захотелось пешком пройти этой дорогой.

…Мать носила его в поле или тянула за руку, держа в другой мотыгу, а на спине сумки с хлебом для работающих мужиков; всегда грустная, она сокрушалась, сетовала: «Ох, и что ты такой у меня крошечный да маленький, сыночек? Дожить бы мне только, Букашечка, чтоб ты у меня подрос и баран с овечкой с тобой не справились, а от быка ты б сам сумел защититься. Дождаться б мне, милый, чтоб тебя боялись собаки и тетки, что попрекают меня да кусают за то, что последыш ты. Вон он, твой тринадцатый, последыш, кричат невестки. Увидеть бы тебя с косою между косцами и тогда умереть, родной…»

Они ехали лугом, где росло несколько высоких ореховых деревьев. Здесь подпоручиком он косил траву, чтобы мать видела: и он может косить. Косцы перекликались, коса свистела у него за пятками, пузыри лопались на ладонях; солнце пичугой порхало в небесах, колыхалось над Бачинацем, подпрыгивало над скалами; казалось, вот-вот разорвется сердце. А мать стояла на краю покоса, под орехами, смотрела на него, уменьшаясь, и Наконец вовсе исчезла. Когда, продвигаясь вперед, он достиг этих деревьев, ее уже не было; вечером она призналась: перепугалась, вдруг он не сумеет дойти до нее, не хватит у него сил, обойдут его братья и ровесники, потому и убежала домой…

Раздались выстрелы на последних постах арьергардов Моравской дивизии.



Он остановил коня на перекрестке. Отсюда дороги во многие села. Топот копыт разом стих, усталые, потные кони фыркали, дрожали под дождем; здесь, на этом перекрестке, осталась мать, когда его, привязанного к седлу, через Сувобор увозили в Крагуевац, в гимназию, а затем в Военную академию.

— Ничего, ничего. Все в порядке, полковник. Вы видите, различаете хотя бы вон тот утес? Если не видите, то, наверное, помните высшую точку на этой местности? Нет, не Стража, а Бачинац. Да, высота шестьсот двадцать. Припомните карту. На Бачинаце одна дивизия должна сесть покрепче. Дунайская второй очереди. На Миловаце мы разместим Моравскую. От Бачинаца и Миловаца начинается наш путь обратно, к Дрине и Саве.

Офицеры молчали. Не верят в армию или не согласны с выбором исходной позиции для наступления? Лошади трясли гривой, переступали, вздыхали. Внизу в селе коротко пролаяли два пса. Нигде ни огонька. В глубокой тьме клокотала река.

…К этим деревьям после его возвращения с войны против турок — он был поручиком — однажды осенним воскресным днем они пришли с матерью за орехами. Сидели на влажных опавших листьях, он колол орехи, а она их очищала, чтоб он не слишком пачкал руки, не сводила с него глаз и то и дело спрашивала: «И ты, Букашка, в самом деле сражался с турками?.. И сам, своими глазами видел турок?.. И ты командовал войском, Букашка, и люди тебя слушались? Эх, если б мне такое увидеть. Своими глазами, Букашка, увидеть, как ты командуешь солдатами, а они тебя слушаются… И ты говоришь, сынок, что сорок человек должны твой приказ исполнять?.. А ты не выхваляешься чуточку перед своей матерью, а, Букашка?..»

— Только сигарету выкурю, господа. А потом вперед, вперед…

…Те мучительные и жалкие победы над турками, чин поручика, война 1876 года и его успехи были радостью для матери. Все прочее вызывало у нее тревогу и опасения. По мере его продвижения по службе с матерью всегда одинаковый разговор шел, он отвечал всегда на одни и те же ее вопросы: «И теперь под тобою двести человек, которыми ты командуешь, Букашка, а?.. Говоришь, сынок, пять тысяч? Сколько же это — пять тысяч солдат, а?.. А беды не случится от этого, Живоин? Любо мне, как ты достиг разумом, что эти люди тебя слушаются, и не надо тебе царапать проклятую землю и деревья выволакивать с Бачинаца, что стал ты господином и держава о тебе старается. Только боязно мне, когда человек, кто-то из моих детей, многое может над людьми. Счастья от этого не бывает». В ту осень он уже был майором, и они опять собирали орехи: она очищала, он колол…

Ветер качнул ветки, засвистел наверху. В темноте возникли огромные кроны ореха. Он вдыхал резкий запах ореховой листвы. Вдали перестреливались две винтовки.

…А с тех пор, как она узнала, что он командует бригадой, перестала спрашивать о службе, о чинах, о продвижении. Просто молчала об этом. Сразу уходила, если братья или соседи заводили такой разговор. Так, с годами и ростом его чинов, она все более тревожно глядела на него, всматривалась куда-то в самую глубину его глаз, хотела что-то в них разглядеть. И провожала его, становясь еще более озабоченной и тихой, вот до этого самого перекрестка. Последний раз, перед смертью, не могла идти дальше калитки. Но повторила слова, которые произнесла при самом первом их расставании, когда брат закинул его на белую кобылу между мешками с провизией и сумами, набитыми вяленым мясом, потому что все мужики в доме и все старшие дружно считали его неспособным к крестьянской работе, пускай, дескать, отправляется в город искать себе хлеба без мотыги, тогда возле этой кобылы мать обняла его, прижала к груди, зарыдала: «Да хранит тебя господь, Букашка». Эти ее слова он слышал в минуты одиночества и горести. Их она произнесла и в последний раз, прощаясь навеки, в тревоге за его судьбу, потому что он «многое может над людьми», а когда умирала, последние слова ее были: «За одного Живоина боюсь». — «Отчего ж за него, он самый счастливый из твоих детей?» — «Пусть. Очень я боюсь за Живоина. Он ведь над людьми стоит…»