Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 55

Помню, тогда ещё не родились Кейти и Дейрдре, а Синдбад не умел ходить. Ползал на заднице по линолеуму. У меня ползать уже не получалось. Вот под стол пешком — получалось, только стоило выпрямиться, и шарах макушкой об столешницу. Макушка болит, ноги ноют, и страшно — вдруг застанут за таким занятьицем. Я, конечно, ходил под стол пешком, но понимал, что это глупость.

Почти все мы могли выпрямиться, стоя в трубе. Только Лайам да Иэн Макэвой наклонялись слегка, чтобы не удариться затылком. И считали себя героями, потому что нас переросли. Лайам нарочно стукался затылком и ворчал. Ещё мы спускались в канаву, глубоченную, как траншея на передовой. Землекопы, которые рыли канаву — а мы караулили, пока они пошабашат, — лазали вверх-вниз по деревянным лестницам, а потом заперли лестницы в своей хибарке. Пришлось брать доски. Спустишь доску в канаву и бегом по ней. Даже лучше, чем лестница. И бежишь к дальней стенке канавы, врезаешься в неё плечом со всей силы Главное: вовремя убраться с пути, прежде чем на доску ступит следующий.

Сто лет — целую неделю — канава обрывалась у наших ворот. Близилась Пасха, день становился длиннее, а рабочий день кончался по-прежнему в полпятого. Водопроводная труба была огромная. Наверное, по ней потечёт вода в новые дома вдоль дороги, до самого Сэнтри, или на фабрики. Или польётся грязная вода из домов и фабрик. А зачем? Мы слабо понимали.

— Эта труба — для нечистот, — туманно пояснил Лайам.

— Что такое нечистоты?

— Дерьмо, — разъяснил я.

Я знал, что значит слово «нечистоты». Однажды у нас засорился сток, и папане пришлось открывать квадратный люк под окном туалета, лезть туда и шуровать в трубе старой вешалкой для пальто. Я стал приставать к папане, зачем нужна дырка, зачем трубы, он пустился в объяснения, несколько раз сказал «нечистоты», а потом взревел: «А ну мотай отсюда, не мешайся!»

— Он помочь хотел, — вздыхала маманя.

Я ещё хныкал, но уже держал себя в руках.

— Там грязно, Патрик.

— А папаня там с ногами стоит, ему можно…

— Что ж делать, надо ремонтировать.

— Он ругался на меня.

— Работа грязная, суматошная…

Потом папаня разрешил покрыть люк крышкой. Воняло адски. Папаня смешил меня, изображая, что сам наложил в штаны и никак не сообразит, откуда вдруг понесло.

— Туалетная бумага то же самое, — добавил я.

Мы стояли в канаве. Лайамов резиновый сапог засосало в грязную жижу. Ногу он выдернул, а вот сапог засосало. Синдбад побоялся спускаться и стоял на краю канавы.

— И волосы.

— Волосы — это не нечистоты, — заспорил Кевин.

— Ещё какие нечистоты, — сказал я, — Волосы знаешь как трубу забивают!

Папаня обвинял маманю, ведь волосы у неё одной длинные. Трубу закупорил громадный клок волос.

— Ну, знаешь! — возмущалась она, — У меня пока что волосы не выпадают.

— А у меня, что ль, выпадают?!





Маманя усмехнулась.

Трубы делались из цемента. Целые пирамиды их высились в начале улицы сто лет, а потом вдруг начали копать канавы. Наша часть Барритаунской улицы, где, собственно, и стояли дома, была прямая, но за домами начинались кривые загогулины, а изгороди так вымахали, что за ними ничего не разглядишь. Городской совет запретил чинить заборы: всё едино их сроют. Улица заметно сузилась. Трубы строились друг за другом в линеечку, а с ними выпрямлялась и новая улица. Каждый вечер, когда землекопы расходились по домам, мы шли в поход по трубе и выбирались всё дальше и дальше по дороге: сначала к магазинам, потом к дому Макэвоев, потом — к нашему дому. Выкорчеванные изгороди лежали на боку и оказались не ниже в ширину, чем были в высоту. Да, немудрено, что за ними ничего было не видеть. Маманя думала, что их после воткнут на место.

Бегать по трубе — самая жуть и самый блеск из всех моих занятий. Я первый не струсил, промчался по трубе от собственного дома до побережья. Несколько шагов — и ты в кромешной темноте. Только люк, открытый в цементной платформе, которую построили над трубой, немного освещал трубу; остальной путь вёл обратно во мрак, в черноту без просвета. По звуку собственного дыхания и шагов можно было отличить, когда уклоняешься в сторону — а пятнышко света в конце всё ширится, всё разгорается, бегом из трубы, кричать во всё горло, навстречу свету, руки к небесам, победа!

И беги хоть со всех ног, хоть быстрее ветра — всё равно остальные стоят на выходе, караулят.

Кевин не выходил.

Мы стали смеяться и дразнить:

— Кева-Кева-Кева-Кева…

Лайам засвистел по-бандитски; он здорово свистел, у меня так не получалось. Суну четыре пальца в рот — язык не помещается, горло пересыхает и тянет блевать.

Кевин не выходил. Мы весело кидались в трубу навозом, который предназначался для Кевина. А тем временем он в трубе… истекает кровью? Я спрыгнул в канаву. Навоз высох и затвердел комьями.

— За мной! — заорал я наконец, хотя отлично понимал, что никто за мной не побежит. Поэтому и орал. Спасти Кевина я хотел в одиночку, чтобы получился подвиг, а не ерунда. Входя в трубу, я оглянулся, как космонавт, входящий в космический корабль. Правда, помахать не догадался. Остальные уже лезли из канавы. Да, эти спасать не побегут, даже когда станет слишком поздно.

И почти сразу я заметил Кевина. От входа его было не разглядеть, а стоило чуть-чуть углубиться — и вот он, пожалуйста, сидит неподалёку. Поднялся. Я даже не стал орать: «нашёл!» или что-то в этом роде. Я и Кевин — мы были вместе, оба зашли в трубу так глубоко, что остальные нас не видели и не слышали. Кевин оказался не ранен, но я даже не разочаровался. Лучше пусть не раненый.

Мне совсем не улыбалось сидеть в кромешной ночи, однако я сидел. Мы оба сидели рядом. Соприкасались боками, чтобы не потерять друг друга во мраке. Я привык к темноте, рассмотрел очертания неподвижной фигуры Кевина. Вот он шевельнул головой, вот вытянул ноги во всю длину. Я был счастлив, и как всегда в моменты счастья, меня клонило в сон. Страшно было разговаривать даже шёпотом, чтобы не разрушить тишину. Где-то вдали, за десятки миль, гомонили остальные. Я придумал новую игру: подождём, пока остальные затихнут и выбежим из трубы, пока они не рассказали родителям или взрослым. Рассказать они собирались не потому, что мы могли ушибиться, пораниться, а чтобы устроить нам взбучку, а себе — игру в спасателей.

Меня потянуло на разговор. Холодало. Глаза, приспособившиеся к темноте, подсказывали, что стемнело ещё сильнее.

Кевин пёрнул. Мы замахали руками перед носом. Он пытался заткнуть мой смеющийся рот ладонью, а сам корчился от хохота. Мы затеяли потасовку: так, толкали друг друга и старались, чтоб самого не толкнули. Скоро нас выследят; наши услышат смех, крики и примчатся. Последние наши мгновения. Мои с Кевином.

А потом он прищипнул меня.

В нашей школе прищипывание строго воспрещалось. Директор, мистер Финнукан, застал Джеймса О'Кифа и Альберта Женоччи за этим делом. Высунулся проверить, какая погода, гнать нас со двора или не гнать, — и застал. Он глубоко шокирован (прямо так и сказал, когда обходил все классы с беседой!), он шокирован возмутительным зрелищем, и как может один ученик поступать так с другим? Он убеждён, что виновный не рассчитывал причинить боль, покалечить; он от души надеется, что мальчик не желал нанести товарищу вред. Но…

Его «но» повисло над нами, как туча.

Это было что-то. Джеймс О'Киф вляпался, как не вляпывался никогда прежде. Да что Джеймс О'Киф! Никто в школе так не вляпывался с самого сотворения мира. Джеймса О'Кифа подняли из-за парты. Он потупился, хотя мистер Финнукан любил, чтобы голову держали высоко, и постоянно поучал нас:

— Всегда держите голову высоко, мальчики. Вы — мужчины.

Я не знал наверное, услышал ли это слово — прищипывание — или мне померещилось.

— …так называемое прищипывание.

Да, так директор и сказал, и словно огромная яма разверзлась передо мной — да перед всем классом, легко догадаться по выражению физий, когда из уст директора прозвучало это слово. Что он дальше скажет? Последний раз мистер Финнукан проводил беседу по поводу украденной бутылки чернил, которую он почему-то держал не в кабинете. А вот теперь — по поводу прищипывания. Ужас остановил моё дыхание.