Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 55

— Ещё раз так сделаешь, — сказал папаня, даже не обернувшись, — будешь знать.

Синдбад снова сунул ладонь под мышку. Я прижал его за локоть, чтобы за компанию самому не огрести. Синдбад заулыбался. Когда надо, Синдбад никогда не улыбнётся, даже когда папаня нас фотографирует. Наша задача всегда одна и та же — тесно встать впереди мамани, а папаня ходит туда-сюда, глядит на нас через объектив фотоаппарата — его купила маманя с первой зарплаты, когда ещё не встретила папаню — и командует, как встать, и целую вечность смотрит то в объектив, то на нас, то в объектив, то на нас, и вдруг обращает внимание, что Фрэнсис не улыбается.

— Улыбочку, улыбочку, — говорил он сначала всем нам.

Улыбаться — плёвое дело.

— Фрэнсис, — говорил он уже братцу, — Фрэнсис. Ну-ка, голову кверху.

Мама, положив руку на плечо Синдбаду, кое-как придерживала младших.

— Чёрт побери, опять проклятущая туча.

Тут Синдбад опускал голову, и у папани лопалось терпение. Все наши фотографии были одинаковые: мы с маманей ухмыляемся, как идиот с идиоткой, а Синдбад землю носом роет. Мы так долго улыбались, что получалась неестественная гримаса. Потом маманя уходила, и в кадре появлялся папаня. Уж он-то сиял настоящей, неподдельной улыбкой. Синдбад же так понурялся, что его физиономии вовсе не становилось видно.

Сегодня мы не фотографировались.

Печенье мама завернула в фольгу, каждому по штучке. Таким образом, не приходилось делиться, и мы не дрались. По форме я понял, какие это печенья: четыре «мариэтты», сложенные сандвичем, с маслом внутри, а квадрат внизу — это «Поло». Я тоже приберёг бы «Поло» напоследок.

Маманя что-то сказала папане, я не расслышал. Но по одному выражению маманиного лица понятно было, что она ждёт ответа. Что это было за лицо… Неописуемое.

Берёшь «мариэтту», сжимаешь, а масло так и ползёт из дырочек. Потому-то мы иногда называли «мариэтты» журчащими жопками, но маманя ругалась: гадко издеваться над едой.

Я забрал у Синдбада фанту. Он не сопротивлялся. Банка оказалась пустая. Очень мило.

Я смотрел на маманю, маманя смотрела на папаню. Кэтрин засунула маманин палец себе в рот и пребольно кусалась — у неё уже прорезалось несколько зубов. Маманя руку не отнимала.

Синдбад ел печенье в своей обычной манере. Я, впрочем, ел так же. Сначала обмусолить края, потом обкусать аккуратно, и «мариэтта» снова кругленькая, только поменьше. Не забыть слизать масло из дырочек. Обслюнив края печенья, мелкий задумался и замер. Я схватил его за руку, сильно стиснул, и печенье раскрошилось мелко-намелко. Дальше есть было нечего. Вот тебе за фанту, гадина.

Маманя вылезла из машины неуклюже — ей мешала тяжёлая Кэтрин. Я думал, раз мы вылезаем, значит, дождь кончился. Не тут-то было. С неба сыпалась морось.

Что-то стряслось, что-то стряслось…

Маманя не захлопнула дверь, только слегка прикрыла. Мы ждали, что папаня хоть пошевелится, хоть даст нам понять, что делать. Он перегнулся и дёрнул дверь на себя. Она со стуком закрылась. Выпрямляясь, папаня закряхтел.

Синдбад зализывал руку.

— А куда маманя пошла? — расхрабрился я.

Папаня вздохнул и повернулся, так что я увидел его профиль. Но ничего не ответил. Он уставился в зеркало заднего вида. Глаз папани я не видел. Синдбад привычно понурил голову. Я протёр запотевшее заднее стекло, а ведь не хотел его трогать, пока не вернёмся. Мили и мили песка, никаких следов мамани. Я неправильно сидел. У папани за спиной.

— Она в туалет пошла?

Я снова протёр стекло.

Дверь открылась, и в машину влезла мама, пригибая голову, следя, чтобы Кэтрин ни обо что не стукнулась. Мокрые волосы облепили ей спину. Ничего она нам не принесла.

Маманя помолчала и обратилась к папане:

— Очень сыро для Кейти.

Папаня завёл машину.

— Ты вырастешь высокий-превысокий, — проговорила маманя, пытаясь застегнуть мне штаны. Молния, похоже, поломалась.

— Скоро станешь высоченный, как папаня.

Я мечтал стать высоченным, как папаня. Недаром меня назвали в его честь. Я специально ждал, не показывал молнию, пока папаня уйдёт на работу, чтобы он не принялся чинить. Он бы починил, а я надеялся, что застёжка сломалась окончательно и бесповоротно. Я ненавидел эти брюки. Жёлтые вельветовые брюки. Раньше их носил двоюродный брат. Они были какие-то не мои собственные.

Маманя с ожесточением поддёрнула брюки, стянула ширинку, чтобы молния зацепилась и пошла. Я не то что не надувался — наоборот, втянул живот.

— Да ну, без толку, — сказала мама и отпустила молнию.

— Накрылись брючки. Больно быстро растёшь, Патрик, — добавила она, как будто имея в виду что-то другое.

— Надо бы булавкой, — и тут маманя увидела моё лицо.

— Только на сегодня, только на сегодня!

Все твердили в один голос: сегодня проверяют БЦЖ. А Хенно ничего не сказал. Только скомандовал — в очередь попарно, в передней комнате снять свитера, рубашки и майки. Кто замешкается, будет иметь дело с ним, с Хенно. Двое уже зашли, но не вышли. За нами должен был присматривать Хенно. Но не присматривал — умчался наверх, в учительскую чаю попить со словами:

— Малейший шум будет мною услышан. Не извольте беспокоиться.





Он громко топал по деревянному полу, и в коридоре раздавалось гулкое эхо. Целую вечность мы умирали от ожидания.

— Шёпот в стенах школы недопустим. Помните, я всё слышу.

И умчался. Топот так и раздавался по лестнице. Потом затих.

Иэн Макэвой смекнул, что стена его надёжно защищает, и затопал ногами, передразнивая Хенно. Все так и покатились со смеху, но внезапно замолчали: сейчас спустится. Не спустился. Мы всей толпой затопали. Но никакая наша обувь не шла в сравнение с буцалами Хенно по силе и громогласности топота. Никто не галдел, не дрался — все сосредоточенно топали.

БЦЖ, проверяют БЦЖ.

А если прививки не все, то что?

Должно быть три прививки, это и есть БЦЖ.

— Прямо там и привьют недостающее.

Прививки треугольником на левом плече. Смешные кружочки на коже.

— Значит, у тебя полиомиелит.

— Что ты несёшь, какой у меня полиомиелит!

— Значит, будет полиомиелит.

— Не обязательно.

Дэвид Герахти из нашего класса, больной полиомиелитом, стоял за нами в очереди.

— Герахти, а Герахти, — спросил я, — тебе БЦЖ делали?

— Ага, — ответил Герахти.

— Тогда почему же у тебя полиомиелит? — полюбопытствовал Злюк Кэссиди.

Очередь распалась и обступила Герахти.

— Да почём я знаю, ребята? — пробормотал он, — Я ж не помню.

— Может быть, ты такой родился?

Дэвид Герахти скорчил такую мину, что стало ясно: сейчас разревётся. Очередь распрямилась, все пытались отойти от заразного Герахти как можно дальше. Первая пара всё не выходила.

— Если пить воду из унитаза, точно будет полиомиелит.

Тут дверь распахнулась и вышли оба: Брайан Шеридан и Джеймс О'Киф. Одетые. Не бледные, не испуганные. Не заплаканные. Другая пара зашла.

— Что, что они там делали?

— Ничего такого.

Оба не знали, что делать дальше. Возвращаться в пустой класс — чего ради? Идти домой — Хенно убьёт. Сняв свитер, я кинул его на пол.

— Что они делали?

— Да ничего, — промямлил Брайан Шеридан. — Смотрели просто.

Он как-то резко скис, помрачнел лицом, завозился с ботинком. Я аж перестал снимать рубашку. Кевин схватил Шеридана за ворот.

— Отзынь!

— Что они там делали? Признавайся!

— Смотрели на меня.

Физиономия у него была просто малиновая, он так и отворачивался от Кевина, чтобы тот не увидел его малиновой физиономии. Сейчас и этот заревёт.

Джеймс О'Киф краснеть не стал.

— На яйца наши они смотрели, — сообщил он.

Стало тихо-тихо, аж слышно, как повизгивали об линолеум резиновые наконечники Дэвидовых костылей. Джеймс О'Киф уставился в конец очереди. Он сознавал свою власть, и сознавал, что это ненадолго. Кровь моя застыла в жилах. Джеймс О'Киф был убийственно серьёзен. Он не шутил, нет, не шутил.