Страница 108 из 151
Выход-то есть, но для этого ему нужно и перестать вихляться, примкнув к одной из враждующих шеренг, и врубиться в другую своей шашкой, разбросать и растоптать ее своим конем. И примкнуть надо к той самой шеренге, к которой давно уже тянет его. Вглядываясь в эту шеренгу сквозь туман, он узнает лица многих знакомых, близких ему людей, таких, как Михаил Кошевой, Иван Алексеевич и подобные им, с кем он некогда делил дружбу и черствый хлеб; в то время как в той, другой шеренге, — все чужие и даже враждебные ему лица, такие, как Евгений Листницкий, Митька Коршунов. Григорий шарахается от них к тем близким, к своим, и с ужасом чувствует, что конь не слушает его, тянет к чужим.
Так и вихляется он. Его даже и сны стали посещать такие: все ушли в атаку, а он отстал, остался один, вслушиваясь в замирающий впереди конский топот. И все более черным представляется ему расстилающееся перед ним поле жизни, как бывает черной выжженная палами донская степь.
Он и не заметил, что давно уже мечется по дорогам и по бездорожью жизни совсем не на том коне, на котором когда-то начинал свой путь, полный сил, надежд и самых лучших побуждений. Коня ему подменили. Нет, это уже не тот молодой, взращенный в родительском дворе конь, которым теснил Григорий на спуске к Дону Аксинью, не найдя лучшего способа объясниться ей в своих чувствах. И это не тот конь, что, бывало, носил его по полям первой русско-германской войны, спотыкаясь и храпя от запаха пролитой Григорием и его товарищами крови, но все же пролитой в открытом сражении. И конечно же не тот это конь, на котором одно время пристал было Григорий, хотя и на короткий срок, к бойцам Федора Подтелкова.
Теперь уже скачет Григорий по степи на другом, как бы на черном коне, который хватает ноздрями запах братской крови и топчет копытами тех, у кого такие же, как у самого Григория, крестьянские заскорузлые руки.
Как же и когда могла произойти эта подмена? А если вообще-то подмены не было, конь остался все тот же, то чья же рука подхватила его за повод и обманом увлекла Григория на тот путь, ступив ка который он начинает воевать против самого себя, своих кровных интересов? Как это могло случиться, что чуткие струны его души, внемлющие прежде всего голосу справедливости, правды, отозвались на вероломную ложь?
В том-то и дело, что те, кто опутывал паутиной обмана Григория Мелехова, умели дернуть за самые трепетные струны его души и заставить их отозваться на ложь так, как если бы это была святая правда. Недаром Шолохов в дни печально известных событий в Венгрии, где реакции удалось обмануть некоторую часть народа под прикрытием знамен и лозунгов Кошута и Петефи, писал, что вот так же и многие донские казаки в годы гражданской войны стали жертвой подлого обмана, выдаваемого за правду.
Красновы и их опричники хорошо знали, в какую почву они высевают семена обмана. На заре своего существования казачество, сложившееся, как известно, из беглых крепостных крестьян, пуще всего дорожило своей независимостью от царского престола, да и потом, когда с этой независимостью уже было покончено, все еще продолжало баюкать себя мыслью о казачьей вольнице. А тут казакам стали внушать мысль, что большевики-то и покушаются на эту давно уже призрачную вольницу — на казачью свободу. В упорной борьбе с царской властью и ее слугами, а потом и при защите рубежей родины казачество вырвало себе некоторые сословные привилегии, на которых потом цари играли, используя казаков как вооруженную силу против революционеров. А теперь Красновы и их опричники внушали казакам, что большевики не только покушаются на эти привилегии, в том числе и на привольные казачьи земли, но вообще намереваются отдать их иногородним, «лапотной» крестьянской голытьбе. Закатывается солнышко вольготной жизни на тихом Дону.
Этой вольготной жизни на Дону для всех казаков никогда-то и не было, как не было и некоей однородной казачьей массы, а были, как и везде на крестьянской Руси, кулаки, середняки и бедняки. Но Красновы, играя на струнах сословности, умели преподнести угрозу, которую видела для себя казачья верхушка в лице Советской власти, как некую угрозу всему казачеству, и раздували пожар возмущения против Советской власти в степях Дона.
В патриархальной же семье Мелеховых всегда дорожили традициями сословной доблести и чести, в стенах мелеховского дома чтили казачью славу. Сам Пантелей Прокофьевич был истовым казаком, эту же истовость прививал он и своим детям. Не уберегся от нее и Григорий.
А тут все из того же черного источника ползет по донской земле слух, что наступающая на Дон Красная Армия якобы предает огню хутора и станицы. К этому прибавляется слушок, что красноармейцы насилуют жен казаков, истребляют детей. А тут уже и кровавой межой — смертью «братушки» Петра — отделило Григория Мелехова от его друга юности — от Михаила Кошевого.
Пляшут отблески белоказачьего восстания в окнах мелеховского куреня. И вот уже встречный черный огонь брызнул из диковатых глаз Григория.
Но и после того, как, приняв роковое решение, он скачет в пекло верхнедонского восстания, его раздирают мучительные сомнения в правильности избранного пути.
Его тщеславию казака будто бы и льстит, что теперь он командир дивизии, сражающейся за самостийность Дона, а его совесть терзается раскаянием, что воюет он за неправое дело. Все больше чувствует он, что обманут и что коня, на котором он надеялся добраться до правды, ему подменили другим, уносящим его все дальше от правды. Не в силах удержать коня, Григорий падает с седла, бьется головой об землю и прижимается грудью к земле, ища у нее защиты как человек, вскормленный ею и пахавший ее. Но родная земля лишь тогда не отказывает человеку в защите, когда он трудится на ней, орошает ее своим потом, а не поливает ее кровью своих братьев по труду.
Рубцами и шрамами покрывается не только тело Григория, но и его сердце. Черствеет душа, мутью наливается взгляд, искажаются черты. Даже безгранично любящая его Аксинья, вглядываясь в него, содрогнется, представив, как, должно быть, бывает страшен он в бою. Но Аксинья-то и сквозь накипь времени любящим взором продолжает проницать черты подлинного, прежнего Григория, которые уже перестали распознавать в нем другие, тот же Кошевой. И не потому ли еще так цепляется Григорий за свою горькую любовь к Аксинье, что он как будто хочет очиститься в ее огне от черной коросты и накипи?!
Те из литературных критиков, которые, вчитываясь в послужной список Григория Мелехова, зачислили его в разряд отъявленных врагов Советской власти, чуть ли не идеологов белоказачьего движения, перечеркивают всю предшествующую историю его трудовой крестьянской жизни. Если поверить им, то и Краснов с его опричниками, и Григорий Мелехов — одно и то же. Но известно, что В. И. Ленин прежде всего всматривался в классовую природу борьбы, бушевавшей на Дону, и в самый разгар ее принимал в Кремле делегацию трудовых казаков, предупреждая о необходимости бороться за усиление влияния большевиков на казачество, радуясь, что оно уже выдвигает из своей среды таких революционеров, как Подтелков!
Жизнь доказала необоснованность каких бы то ни было сомнений в преданности основной массы казачества Советской власти, которую она подтвердила потом и своим трудом в колхозах, а в годы Великой Отечественной войны — в борьбе с фашистскими захватчиками, в дивизиях и корпусах Селиванова, Горшкова, Кириченко. Но в литературе и с экрана иногда все еще попугивают людей словом «казак», наводя, что называется, тень на плетень, закрывая глаза на то, что казачество и сорок и тридцать лет назад было лишь частью русского крестьянства с присущей ему разнородностью и непримиримостью социальных, классовых интересов. Как и повсюду, бедняк на Дону оставался бедняком, а кулак — кулаком, социальные интересы их скрещивались, а не совпадали. Как и повсюду, шла борьба за влияние на середняков, и от исхода этой борьбы в огромной степени зависели судьбы революционного дела. Середины, какого бы то ни было третьего пути в злой борьбе не было, не могло быть. В напрасных поисках его и заблудился Григорий Мелехов.