Страница 3 из 21
Раз я, чтобы избавиться от дальнейших вопросов «на выборку», спросил у него:
— А Лукашову надо любить?
— Мо-жно, — объявил пан Добжанский после некоторого размышления.
— А Валека?
Учитель посмотрел на меня поверх очков.
— Ты же сам только что сказал, осел этакий, что следует любить всех людей. Всех, ясно?
Он опустил голову и через минуту добавил глухо:
— Да, всех, кроме тех, кто нас предал.
— А кто нас предал?
Мне показалось, что пан Добжанский покраснел. Он взял в руки табакерку, потом зачем-то снова поставил ее на стол и ответил:
— Вырастешь — узнаешь.
И у него вырвался тяжелый вздох. Видно, то, чего он мне не хотел объяснить, было чем-то очень страшным. Все-таки, хотя я ничего толком не знал, мне стало очень грустно при мысли, что есть человек, которого никто не должен любить. Такой несчастный жил неподалеку от нас, его хату я видел каждый день, а между тем, встреть я его на дороге, я не мог бы снять шапку и сказать ему: «Здравствуйте, почему вы так давно не были у нас?»
Ибо его у нас никто не ждал.
Когда кукушка на часах прокуковала один раз, в столовую вошла Лукашова со стопкой тарелок. Книжки и тетради вмиг были убраны со стола, их место заняла скатерть, красная с белыми цветами, и три прибора. Скоро появилась мама, а за ней внесли миску борща с пельменями и полную салатницу гороха.
Пан Добжанский поздоровался с моей матерью, а когда борщ был разлит по тарелкам, встал и прочитал молитву перед обедом: «Благослови, боже, нас и те дары, что мы вкушаем благодаря твоей щедрости. Аминь».
После этою мы уселись. Ели молча. И только когда ждали второго блюда, мать спросила:
— Пан Добжанский, а как Антось сегодня вел себя?
Учитель потряс головой и, равнодушно посмотрев на меня, ответил:
— Да так… как всегда.
— А что новенького на свете?
Пан Добжанский погладил торчащий над лбом вихор и сказал, уже немного оживившись:
— На почте я слыхал, что француз зашевелился.
— А чего он хочет?
— Как чего, милостивая пани? — воскликнул старый учитель внезапно окрепшим голосом. — Неужто не понимаете? Войны хочет.
— А нам-то что? Нас это не касается.
Пан Добжанский так и подскочил на с гуле.
— Ох, не говорили бы вы таких вещей при ребенке! Нас это больше всего касается, так и знайте!
— Увидим, увидим, — сказала мама.
— Конечно, увидим! — подхватил учитель запальчиво. — Боюсь, что тут люди скоро перестанут и в бога верить! — добавил он.
Глаза у него сверкали, на дряблых щеках выступил багровый румянец. Он взял со стола нож и постукивал им по тарелке.
— Дай-то бог, чтобы вернулись добрые времена, — сказала мама.
— Пусть только попробует не дать! — буркнул учитель, сжимая в кулаке нож.
Мама сурово заглянула ему в глаза.
— Что такое вы говорите, пан Добжанский?
Учитель сердито подбоченился.
— А вы, пани, что говорите?
Могла вспыхнуть ссора, но, к счастью, в эту минуту нянька внесла два больших блюда. На одном благоухала колбаса с подливкой, на другом было картофельное пюре с салом.
Наступила тишина до конца обеда. После обеда мама и учитель выпили еще по стакану пива. Нянька убрала со стола, мы встали, и учитель опять прочел молитву:
«Благодарим тебя, создатель, за пищу, которой ты подкрепил нас. Благословенны твои дары и все дела твои. Аминь».
Я торопливо поцеловал руку у матери, потом у учителя и побежал во двор. Через минуту-другую, стоя за плетнем, я видел, как учитель в высокой шапке-конфедератке брел к своему дому, опираясь на трость.
По праздникам, особенно в долгие зимние вечера, у нас бывало очень весело. Приходили ксендз с сестрой, бургомистр, низенький толстяк с женой и тремя дочерьми, старая майорша с двумя внучками, почтмейстер, кассир, секретарь магистрата и письмоводитель почтового отделения. Старшие садились за карты, молодежь играла в лото, в фанты, в жмурки, производя при этом очень много шума. Как-то вечером игры им быстро наскучили, и самая красивая из наших панн, дочка бургомистра, попросила кассира сыграть, чтобы можно было потанцевать под музыку.
— Не могу, увольте, — отнекивался кассир, — да я и гитару оставил дома.
— Так мы за ней пошлем! — хором закричали панны.
— Гитара уже на кухне, — объявил я, и все засмеялись. Кассир за непрошеное вмешательство хотел было надрать мне уши, но две девушки ухватили его за руки, а секретарь между тем выбежал из комнаты и через минуту принес гитару в зеленом чехле.
Однако кассир все еще упирался.
— Милые панны, на гитаре не играют танцев. Гитара — инструмент серьезный, почтенный, — говорил он.
А сам уже проверял струны и подкручивал колышки.
Барышень было пять, а нас, кавалеров, только трое. И хотя мы призвали на помощь еще почтмейстера, каждому из нас пришлось немало потрудиться. Время от времени моя мать, если у нее выдавалась минута, свободная от обязанностей хозяйки, сменяла нашего тапера, но кассиру недолго удавалось потанцевать: панны утверждали, что мама играет только самые старомодные польки и вальсы.
На ужин подавали чай, зразы с кашей, иногда — жареную гусятину. В этот вечер всеобщее удовольствие достигло апогея, когда внесли «крупник», подогретую водку с медом, заправленную гвоздикой и корицей. Налили и мне полрюмочки, и стоило мне выпить этот нектар, как я стал другим человеком! Вообразив себя вполне взрослым, я уже говорил «ты» секретарю магистрата, потом тихонько объяснился в любви старшей внучке майорши и в конце концов начал ходить на руках, да так ловко, что пан бургомистр (уже сильно раскрасневшийся) назвал меня «исключительно одаренным мальчиком».
— Большим человеком будет! — кричал он, стуча по столу.
Остального я не слышал, так как мама велела мне идти спать.
Это меня очень огорчило, — ведь я знал, что всегда после ужина кассир поет под гитару.
Помню его очень живо. Этот еще довольно молодой мужчина предпочитал воротнички пониже, чем у Добжанского, зато хохол над лбом у него был повыше. Он носил зеленый сюртук с высокой талией, голубые брюки со штрипками и отворотами и бархатную жилетку в алых цветочках, а вместо шейного платка — галстук.