Страница 16 из 168
Есть общие черты в жизненной судьбе и в поэтическом творчестве великого князя Константина Романова и графа П. Д. Бутурлина. Подобно тому как К. Р. говорил о счастливой судьбе, взрастившей его, П. Бутурлин писал о себе в автобиографических стихах:
Сонет, на родине которого поэт родился, стал его любимой формой; современники ценили Бутурлина как мастера этой строгой формы, которую ему удалось наполнить разнообразным содержанием. Его влекли мифологические образы и предания, античные, восточные и русские; он посвящал свои стихи Венере и Аполлону, богу Яриле и Перуну, библейской Суламите и индийской Баядере. Он писал мальтийские песни и украинские пейзажи, аллегории и бытовые сценки, стихи на темы русского исторического прошлого и текущей современности. Он сочинял унылые элегии, стихи об усталой душе, о мертвой любви, о тусклых сумерках печальной осени и жизнерадостные гимны любви, весне, «прекрасным тайнам» морей и белому сиянию планет («Мальтийские песни»).
Одна из самых любимых тем Бутурлина — это поэзия свободы к красоты. Обе категории объединялись в его сознании, и он стремился прославить мастеров красоты: в древности — творца Венеры Милосской («Венере Милосской»), в новые времена — Андрея Шенье («Андрей Шенье») и Тараса Шевченко, чья «песнь законы смерти победила И страстная, как ветер в южном зное, Векам несет то слово дорогое, Которым прошлое она бодрила» («Могила Шевченко», 1885). С равным сочувствием говорит Бутурлин об «измученной силе» Шевченко и о печальной участи Шенье, который пел свободу, любовь и красоту «бездушному народу».
Его отталкивает жестокая сила самодержавия и в московской Руси и в петровские времена. В интересном стихотворении «Чехарда» Бутурлин рисует выразительный и лаконичный портрет юного царя, уже испорченного жестокостью и развращенного властью. Случайно он видит, как играют дети смердов, и, пораженный их веселым смехом, недоумевает, почему дети бояр, играя с ним, так не смеются. В трехчастном сонете «Царевич Алексей Петрович в Неаполе» (1891) сочувствие поэта не на стороне Петра, а на стороне опального царевича, который, едва вдохнув воздух свободы, должен вернуться пред очи грозного отца. И хотя Петр — это не просто отец, а новая Россия, и воля его — воплощение государственной необходимости, все равно в глазах Бутурлина царевич Алексей такая же жертва самовластия, как и те, кто пострадает от руки московского владыки, юность которого показана в «Чехарде». Государственные интересы, быть может, были важны для Бутурлина-дипломата, — Бутурлина-поэта волновали только ценности моральные и эстетические.
С этой точки зрения интересовала Бутурлина и жизнь народа: ему приятен был вид какого-нибудь усталого украинского парубка, отдыхающего от дневного труда и покинувшего мысленно «мелкой жизни мелкий строй» («Сумерки на Украине»). В большом стихотворном очерке «Солдатик» (1890) поэт с реалистическими подробностями и разговорными интонациями рассказывает прозаическую и даже грубоватую историю о встрече в городском саду солдата с кухаркой. При этом автор полемически обращается к читателям-эстетам из «образованного стада», которые готовы признать законным изображение разве лишь народных страданий либо народных подвигов, но никак не маленьких радостей или развлечений простых людей. Автор же отстаивает свое право на поэтическое сочувствие простому человеку, даже если речь идет о том, как «В общественном саду солдат. С своей зазнобою гуляет». Поэт, рожденный на родине сонета, видит и в этом свою поэтическую свободу. Подобно авторам, о которых речь шла выше, Бутурлин также был «двух станов не боец». При всей половинчатости такой позиции Бутурлин, однако, любил и умел подчеркивать независимость своей поэтической мысли и чувства.
Эклектическому направлению Аполлона Коринфского, Бутурлина, К. Р. и других противостояла цельная и замкнутая в своем эстетизме, почти вовсе не знающая диссонансов жизни, жизнерадостная и яркая поэзия Мирры Лохвицкой. По духу и тону Мирру Лохвицкую часто объединяли с К. М. Фофановым. В них обоих видели создателей особого поэтического мира, мира чистой красоты. Именно так воспринимал их, например, Игорь Северянин, благоговейно чтивший обоих. На самом же деле в этом сближении мало истины. Поэтическая сфера Лохвицкой значительно уже художественного мира Фофанова. Ее маленький эстетизированный мирок замкнут в себе, за ним нет ничего — ни личной драмы, ни общественного трагизма.
С первых шагов на поэтическом пути Лохвицкая создала образ «темноокой, дивной, сладостно-стройной» поэтессы, с «прекрасным челом», нечто вроде современной Сафо, и осталась верна этому образу до конца своих дней (см. стихотворение «Сафо», 1889). Бросая вызов скорбным поэтам, она отстаивала свое право петь любовь, красоту, не внимать «наветам унынья» и блистать «царицей» в нарядных стихах («Я не знаю, зачем упрекают меня…»). Унынья Лохвицкая избегала больше всего, ее поэтической специальностью стали экстазы. Одно из ее стихотворений построено так: первая строфа начинается словами «Я обниму тебя так крепко…», вторая — «Я обниму тебя так жарко…», третья — «Я обниму тебя так нежно…». Притом каждый раз — в превосходной степени: «так крепко», что замрет тоска разлуки; «так жарко», что даже адский пламень не станет жечь сильнее; и, наконец, «так нежно», что даже ангелы небесные не назовут такую безмерную любовь нечистой и преступной. Чувства поэтессы (или, вернее, героини ее поэзии) всегда безмерны, но они не таят в себе ничего резкого, тем более житейски-грубого, это «безмерность» комнатная и декоративная. Она может быть вызвана пустым, случайным разговором, «обменом ничтожных слов»:
Это из стихотворения «Пустой, случайный разговор…» (1894), которое заканчивается такой моралью:
«Божественные» черты всегда присущи героине поэзии Лохвицкой. Ее духовный мир соткан из необыкновенных противоречий, недоступных простым смертным. Сиянье дня сливается в ее душе с мраком ночи, ей одинаково милы и лучи солнца, и «шорох тайн», в ее «мечтаньях огневых» много «видений девственных и чистых».
Лохвицкая чаще всего писала о любви, но любовь в ее поэзии — это не душевное состояние, не человеческое чувство, имеющее свою внутреннюю историю, которую нужно раскрыть психологически, к чему приучили русского читателя Пушкин и Некрасов, Тютчев и Фет, — у Лохвицкой это только предлог для экстазов и восторгов.
это из «Песни торжествующей любви» (1892).