Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 132 из 173



На теле не оставалось места, где бы ненависть не приложила свое огненное клеймо. Я весь горел. Именно в этот момент родилось и чугунно затвердело лютое, мстительное чувство и непреклонная уверенность: придет час — и как же полетят с плеч эти гордые головы с заносчиво вздернутыми подбородками, с напомаженными прическами!.. Только бы дожить до этого часа!..

На минуту движение прервалось, пыль осела. Я увидел на том краю дороги мальчика лет шести или семи. Он стоял на самой кромочке у канавы в длинном, до пят, должно быть, отцовском поношенном пиджаке. Руки его были подняты вверх. Один рукав сполз к плечу, оголив худенькую белую ручонку, второй, закрыв кисть, тряпкой свисал книзу. Мальчик сдавался в плен на милость победителей. Неподалеку от него, в кювете, неподвижно лежала женщина в пестренькой полинялой кофте, очевидно, его мать, раненая, обессиленная или убитая. Горькая, свинцовая спазма намертво сдавила мне горло. Глухой, отчаянный крик вырвался из груди. Я поднялся и, не пригибаясь, пошел от дороги прочь. Я плакал. Никогда не изгладится из моей памяти этот мальчик в отцовском пиджаке, с худеньким личиком, отмеченным недетской суровостью и скорбью, молящий о пощаде и помощи. Он всегда будет стоять перед глазами как живой укор, и в минуту усталости заставит собрать последние силы и встать, чтобы насмерть биться с врагом.

Над шалашиком по-прежнему звучала неумолчная и скрипучая сорочья трескотня. Щукин и Чертыханов давно проснулись, позавтракали, оставив мне мою долю молока, и ждали, недоуменно гадая, куда я мог исчезнуть, не предупредив их.

— Да вот он! — обрадованно воскликнул Прокофий, когда я из осинника вышел на поляну. — Явился, как по нотам! Я говорил вам, товарищ политрук… А вы подумали… — Он не сказал того, что думал политрук, осекся, смущенный, сел и стал укладывать и увязывать вещи в плащ-палатку.

— Что ты подумал? — спросил я Щукина, садясь с ним рядом. Политрук вычищал носовым платком пистолет.

— Что я подумал?.. — Щукин, прищурив левый глаз, смотрел в канал ствола; он не пытался увиливать или хитрить. — Знаешь, Митя, сейчас такое время, когда человек вдруг так повернется, что только ахнешь… Помнишь Смышляева?..

— Нет, не убегу, — сказал я спокойно, почти безразлично, давая этим понять, что об этом не только говорить, но и думать нелепо. — Некуда бежать, дружище, кругом фашисты…

— А что я вам говорил! — опять вмешался Прокофий; он был настолько безмятежно спокоен, его лицо с облупленным носом так сияло, словно находился он у себя на калужской земле, в беззаботном путешествии, а не затерянный во вражеском обруче где-то на границе Белоруссии и Смоленщины. — У меня, товарищ лейтенант, собачий нюх на людей. Я еще издали чую, чем от кого тянет. От одного барской заносчивостью попахивает: «Как стоишь перед командиром? Устава не знаешь!.. Я тебя научу!..» Война идет, а он собирается меня учить, как стоять!.. От другого хвастовством разит за три версты: «Я, да у меня!» — одним махом семерых убивахом. От третьего трусостью воняет. Не просто трусость, — с кем такого греха не случается! — а трусость с расчетом: другого послать, а самому за его спину спрятаться… А вот от вас, товарищ лейтенант, пахнет вроде как от полыни, горьковато, но уж очень знакомо…

— Помолчи, Прокофий, — попросил его Щукин тихо.

— Слушаюсь, — с готовностью отозвался Чертыханов, ничуть не обидевшись, и занялся своим делом. Щукин, видимо, был обеспокоен моим удрученным, подавленным видом.

— Где ты был?

Я сказал, что ходил к дороге, наблюдал за движением вражеской колонны и видел мальчика рядом с лежащей матерью. Волнение не давало мне говорить.

— Понимаешь, какая судьба ожидает этого мальчика? Рабская судьба. Они с корнем вырвут из него достоинство человека. На голой спине плетью напишут рабский его удел. А ты говоришь — убежать!.. Разве позволит мне этот мальчик убежать? Он всю жизнь проклинать меня будет за то, что я позволил фашистам сделать из него раба!..

Щукин смотрел на меня внимательными синими глазами, улыбнулся сдержанно и криво, одним уголком губ — трещина мешала улыбнуться широко.

— Извини, что я так подумал, — проговорил он и, скупо выказывая товарищескую привязанность, подал мне котелок. — Ты слишком расточительно расходуешь свои духовные силы. Успокойся. Выпей молока. И договоримся раз и навсегда: ни шагу самовольно. А то кто знает, ушел ты на разведку, или тебя выкрали и убили, и где тебя искать… — Он помолчал, прислушиваясь к слитному шуму проходящей по большаку вражеской колонны. — Думаю, идти нам придется ночами. Сейчас немцы текут рекой, потом они разольются вширь, затопят деревни…

— Товарищ политрук, разрешите сказать, — обратился Чертыханов к Щукину; тот кивнул. — Вы решайте ваши задачи, как идти, куда идти… А меня произведите в должность начпрода… Я буду снабжать вас, как по нотам. Рацион, конечно, летний, легкий и пользительный: морковь в сыром виде, репа, огурцы, если подоспеют, брюква, простокваша…

— Да, щедрый начпрод! — оценил Щукин с беззлобной иронией. — Твой рацион сразит нас вернее фашистской пули — быстро ноги протянешь.

Прокофий рассмеялся, картошистый нос утонул между пухлых щек.



— Не думайте, товарищ политрук, что я от барашка откажусь или курочку не сцапаю, ошибаетесь. Я на кур, как гипнотизер, действую: как гляну строго, так она покрутится, покрутится на месте, бедняжка, и сядет, раскрылится и клюв раскроет — бери ее голыми руками, ощипывай, как по нотам…

— Жаль только, что не жареные, — заметил Щукин.

— Верно, жаль! — опять рассмеялся Чертыханов. — Сколько я у колхозников кур перевел!.. Страсть! Едем с трактористами в поле — я одно время в прицепщиках состоял, — завидим кур, которые сломя голову разлетаются от машины, трактористы ко мне: «Ну-ка, Проня, у тебя глаз вроде снайперской винтовки, положи парочку». Я положу — и, смотришь, обед как в ресторане.

Я поражался, прислушиваясь к Щукину и Чертыханову: рядом, в двух километрах, движется сама смерть, а они ведут беседу о, каких-то курах, трактористах, начпроде… Я встал.

— Отдохнули и хватит.

— Да, пора в дорогу, ребята, — отозвался Щукин и тоже встал, расческой с обломанными зубьями причесал волосы на пробор, подтянул ремень, проверил автомат, гранаты, пистолет.

Я еще раз взглянул на карту: зеленые разводы, обозначавшие лесные массивы, чаще всего прерывались у деревень, — тут придется или пробиться от открытой местности, или, огибая поля и населенные пункты, двигаться опушкой леса. Это дальше, но безопасней.

— Как решил идти? — спросил Щукин, прислоняясь плечом к моему плечу и заглядывая в карту.

— На месте легче решать, куда и как идти, — ответил я. — Обстоятельства подскажут.

Мы тронулись в путь, держась по левую сторону от немецкого потока. Лесные заросли, где совсем редкие, где густые, скрывали нас от постороннего взгляда. Сумеречная прохлада сохранялась здесь долго, пока отвесные лучи подкатившего к зениту солнца не пробили жидкой листвы.

Мы обогнули три деревни, хотя в них, по всей видимости, еще не появлялось ни одного немца. Метрах в трехстах от одной из них задержались. Над трубой избенки трепетал едва уловимый, тающий в зное дымок. Сразу захотелось есть, а особенно пить; почудилась даже дрожащая в ведре вода, поднятая из глубокого колодца, синеватая от чистоты, обжигающая зубы ледяным огнем, — во рту было вязко от полынной горечи. Но зайти не решились…

— Давайте переоденемся в гражданское, — предложил Чертыханов таким тоном, словно сделал великое открытие, — и будем щеголять… И скрываться легче и в селении приземлиться способнее — сойдем за местных жителей.

Щукин вопросительно взглянул на меня, скрывая в синих усталых глазах насмешку.

— То есть как это в гражданское? — переспросил я ефрейтора.

Тот поглядел на меня, как на младенца, удивленно пожал плечами.

— Обыкновенно. Займем у колхозников штаны и пиджачки, после мобилизованных остались, небось. А форму в сумку, а то так закопаем, вроде как похороним…