Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 219

– Не отдам, непродажнее мыло, самим надо! – ожесточенно огрызнулась раздосадованная Нюрка и похолодела: тяжелый, гладкий комочек ерзнул во рту, скользнул в горло и неудержимо двинулся вниз: отчаянно вытаращив глаза, Нюрка попыталась приостановить это движение, но оно продолжалось своим законным путем и прекратилось только тогда, когда проглоченная вещица достигла положенного рубежа.

– Ахти мне, – шевельнула Нюрка побелевшими губами, – смертушка моя, подавилась насмерть, чтоб тебя там огнем припекло, черта кудлатого! – помянула она мужа недобрым словом и начала неудержимо раз за разом икать. – Ох, смертушка моя, – с трудом выталкивала она из себя в промежутках между приступами икоты, – простите, люди добрые, конец пришел… помираю… ни за что помираю…

У Танюхи, усиленно моргавшей от непонимания и неожиданности округлившимися, испуганными глазами, выступили слезы, народу вокруг становилось все больше; уже говорили, что у какой-то женщины украли деньги, располосовали бритвой так, что кишки вывалились, кто-то стал звать милиционера, но Нюрка, решив, что смерть что-то чересчур долго не приходит и что есть еще время предпринять что-нибудь, в сопровождении окончательно потерявшейся дочери и почетного эскорта жадных до зрелища зевак ринулась в больницу и через полчаса, прорвавшись через длинную очередь, уже стояла перед сухоньким Иваном Карловичем, с веселым ожиданием глядевшим на нее через треснутое пенсне.

– Так вы говорите, уважаемая, э-э-э, подавились?

– Доктор, родимый мой, часы проглотила… ох, доктор, помоги… смертушка пришла!

– Часы? Гм-м, любопытно, и какого размера?

– Какого? Вот! – Нюрка отмахнула половину ладони и, страдальчески сморщившись, протянула руку ближе к глазам доктора.

– Кусок изрядный. – Иван Карлович с профессиональным интересом прикинул ситуацию, в глазах за стеклами пенсне мелькнули лукавые искорки. – Как же это вас угораздило? – спросил он, неторопливо закатывая рукава халата.

– Ну, может, чуть меньше, с луковицу, – решительно уменьшила Нюрка размеры часов, пугаясь голых, неожиданно для сухонького тела доктора больших, сильных рук с широкими плоскими пальцами.

Установив наконец истинные размеры часов, Иван Карлович совсем развеселился и, больше чтобы успокоить перепуганную Нюрку, велел ей показать язык, помял живот, что Нюрка восприняла несколько игриво, и все в том же бодром расположении духа от крепкой, здоровой, сбитой на совесть женщины принялся мыть руки.

– Вы свободны, уважаемая, можете идти, – бросил он через плечо, вытирая руки полотенцем. – Часики через день-два получите обратно, разумеется, если будете внимательны. Следующий… Я же сказал, вы свободны, уважаемая.

– Доктор, доктор, значит, того? – сконфуженно замялась у дверей Нюрка, стеснительно, обеими руками оглаживая туго натянутую на груди кофточку.

– Ступай, ступай, крепче прежнего будешь, – весело кивнул ей на прощание Иван Карлович, даже несколько отдохнувший от однообразия утомительного многочасового приема.

Пожалуй, об этом происшествии в Густищах так бы никто и не узнал (Нюрка строго-настрого запретила дочери о случившемся даже поминать), если бы не Фома Куделин, заявившийся в августе месяце по демобилизации. Еще подходя к селу и желая явиться перед Нюркины очи в село в бодром, боевом состоянии духа, он долго сидел у берез, но как он ни крепился, это ему не удалось; вначале налетела на него жена, затем Верка с Танюхой, ставшей уже совершенно невестой; Фома, обнимая их, счастливых, плачущих, не выдержал, отодвинул Нюрку, обессиленво припал к углу плечом, стиснув лицо руками, и плечи у него задергались.

– От Митяя так ничего и нет? – спросил он, справившись с собою, немного погодя у притихшей Нюрки, но та, еще не придя в себя от неожиданности, лишь немо кивнула.

– Ох, батяня, нет, – зачастила вместо нее Танька, с восхищением глядя на отца, на его грудь, поблескивающую медалями и орденом. – Митя так и не дал о себе весточки, видно…





– Чего, чего тебе там видно, стрекоза? – поспешил оборвать Фома, заметив, что жена страдальчески морщится и уже готова удариться в рев. – Ничего пока не видно… Сколько мы нашего брата освободили из-за колючей проволоки, не счесть! Сколько еще разбрелось по всяким там чужим Европам… Зато мы его к ногтю прижали вот так, – ожесточенно показал Фома. – Фашист теперь от сырой земли головы не подымет! – Фома, хотя и был по-прежнему жидковат, обхватил всех троих, жену и дочерей, стиснул. – Ах, родные вы мои лапушки! Какие вымахали! Жить теперь будем! До конца дней жить будем! Ну ладно, развязывайте мешок, я вам гостинца привез. Сердце чего-то, подскочило… пойду по хозяйству пройдусь.

Закончив таким образом расчеты о войной, Фома обошел непривычное свое надворье, и пока жена с дочками ахала, рассматривая привезенные подарки, он, успокаиваясь, стал прикидывать, что нужно будет сделать уже завтра, а что можно отложить на недельку-другую; сильно истосковался он за долгие четыре года по привычной крестьянской работе. Ему немедля захотелось почему-то сходить к Соловьиному логу, где раньше, еще до колхозов, стояла его изба, где он родился и женился, захотелось посидеть над обрывом, послушать шум орешника; вздохнув, Фома достал сигареты, дорогую, отливающую перламутром зажигалку и закурил, чувствуя на себе восхищенный взгляд жены. Какая-то робость проглянула в Нюрке, Фома подошел, усмехнулся, снисходительно-ласково оглаживая ладонью крутые плечи жены, и она под его рукою вся вспыхнула и обмерла. Глаза у Фомы под поредевшим чубом были прежние, с прищуром, васильково-ласковые, правда, слегка начинавшие уж выгорать.

– Ох, Фома, Фома, – прошептала Нюрка, бессильно обмякая в его руках, – вот уж как во сне, неужто эта проклятая война в самом деле затухла?

– Затухла, Нюра, затухла, – поспешнее, чем надо бы, ответил Фома. – Сам тому первый свидетель. Сколько мы русской кровушки на этот пожар выхлестали… Ну ладно, давай присядем на бревнах, пусть девки похозяйствуют, а мы посидим… Ох, и вытерпел я мечтаний всяких: вот, думаю, вернусь, сядем с Нюркой, помолчим… больше ничего и не надо.

– Твоя правда, Фома, не надо…

Они опустились друг подле друга на какое-то подгнившее бревно, как когда-то в давней молодости на посиделках, затихли; солнце, еще хорошо гревшее, низилось; закрыв глаза, Нюрка прислонилась к мужу и, несмотря на то что была она его крупнее и выше ростом, чего Фома в молодости стеснялся и старался рядом с женой на людях не появляться, почувствовала сейчас себя беззащитной w слабой.

– Пришел, надо ж, я и думать боялась, – говорила она сквозь невольные счастливые слезы. – Людям одно говорю, а сама оглянусь тайком да поплюю с глазу… Значит, доля такая вышла – уцелеть и домой тебе возвернуться, а нам тебя дождаться.

– А Митяй? Двадцать лет, значит, всего и жить ему?

– Молчи, Фома, не надо, не накликай грех. Если бы никто не пришел, тогда что? Молчи, девки поднялись… одна другой лучше.

– Девки что, подойдет срок, только их увидишь, – вздохнул Фома. – Сынок-то, корень родовой, подрублен напрочь, нам с тобой мужика больше не взрастить, – Фома глянул искоса на руки жены, сплошь в крупных узловатых венах, переменил разговор: – Что, Нюра, хорошее я тебе мыло спроворил из вражеской Германии? – спросил он с довольной усмешкой. – Ну, чего молчишь?

– Ох, Фома, – сказала Нюрка, жалко моргая. – Продали мы то мыльце с Танюхой на базаре, письмецо-то запоздало.

Туго вскочив с бревна, Фома страдальчески сморщился и непонимающе уставился на жену; пожалуй, с такой скоростью прыгал он только с катушкой за спиной в первую попавшуюся рытвину или воронку, когда бежал через взлохмаченное взрывами открытое пространство, какой-то потаенной стороной сознания угадывая наиболее опасные, смертоносные места.

– Мыльце? Мыльце, говоришь? – крикнул Фома высоким, срывающимся фальцетом. – Это же золотое мыльце было!

– Фома, так ведь что делать, Фома… Почтальонша-то вертихвостка…