Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 129 из 219

– Как же, порода! Как увидел, так и проглотил, – бабка отмахнулась от Фомы, еще больше поджала губы, всем выражением своего лица показывая, что она не верит ни одному слову Фомы и что если в амбаре ничего нет, то это не значит, что Фома ангел-бессребреник, и при этом у Чертычихи без всяческих слов все это получилось в такой степени убедительно, что Фома только возмущенно плюнул себе под ноги.

В этот момент и появилась дурочка Феклуша, проскользнула между теснившимися людьми и остановилась перед Захаром; на первый взгляд она мало постарела, но это впечатление было от ее все того же детского, ясного взгляда; Захар видел морщины у нее на лице, и особенно выделялись они у самых губ.

– Здравствуй, Феклуша. Узнаешь? – спросил Захар, и она не отрывала от него глаз, все так же широко открытых, чему-то однажды и навсегда удивленных; какой-то бессмысленный зеленый и теплый свет сеялся в них.

– Прилетел, соколик, прилетел, родненький, – сказала она. – Ты лучше помолись, матерь божья милостивица… Помолись, помолись…

Старухи оживленно переглянулись; Варечка Черная придвинулась ближе, чтобы не упустить ни одного слова, но Феклуша уже потеряла всякий интерес к Захару и, блуждая взглядом вокруг, остановилась на лице Васи, тотчас и направилась к нему, сделает шаг, остановится и рассматривает, опять шагнет и опять смотрит. Захар заметил, как Вася, сидевший до сих пор неподвижно, боязливо сложив руки на коленях, стараясь как-нибудь не пошевелиться, открыто улыбнулся навстречу Феклуше, как-то словно весь потянулся к ней.

Феклуша пододвинулась еще ближе, опустилась перед мальцом на корточки. Вася все с той же внезапной открытостью смотрел на нее.

– Глянь, птенчик из гнезда вывалился, – пробормотала Феклуша. – Весь как есть голенький, один пушок на темечке…

Она замолчала, и было такое ощущение, что она старается что-то припомнить; принужденно усмехаясь, шагнув к ней, Захар прикоснулся к ее худому плечу.

– Встань, Феклуша, вставай, что ты перед ним квочкой-то? – попросил он.

Феклуша закивала головой, легко вскочила, порылась в глубоком кармане юбки и стала совать Васе что-то замотанное в грязную тряпицу.

– Возьми, возьми, – сказала она, когда Вася сначала протянул, затем отдернул руку. – Они сладкие.

Диковато кося глазами, Феклуша повернулась и побежала.

16





На народе Ефросинья ничем не проявила себя, держалась, словно бы ничего и не случилось; бабы, переглядываясь и покачивая головами, лишь ахали про себя. Но вечером, когда летние краски быстро и ярко отполыхали, над низинами стал прозрачно куриться туман и пастухи пригнали отяжелевших, сытых коров, лениво обмахивающих с себя лесное комарье, что-то нехорошее шевельнулось в ее душе. Словно кто-то взял и безжалостно полоснул тупым ножом, даже в голову ударило; она как раз доила корову и едва-едва смогла перевести дух.

– Господи, помилуй, – сказала она испуганно, ослабевшими руками вяло выцеживая из теплого большого вымени остатки молока; Милка, словно ей передалось состояние хозяйки, нервно переступила всеми четырьмя ногами, завернула голову назад и, шевеля ушами, поглядывала на Ефросинью. – Стой, стой, Милка, – шепотом попросила Ефросинья. – Стой, всякое видели, не пропали…

Она кончила доить корову, загнала ее в сарай, заперла дверь; молоко она не стала цедить, поставила на лавку прямо в доенке, крадучись, словно собиралась сделать что-то нехорошее, выскользнула на улицу. Кое-где уже начинали слабо просвечивать первые звезды, по всему селу слышались ребячья возня и прочие привычные шумы и звуки, скрип журавля у колодца, запоздавший стук топора, рычание трактора. Ефросинья затаилась у изгороди своего сада, под размашистым кустом медвяно пахшей в самом цвету акации. Она не могла понять, что такое нахлынуло на нее, она вроде ни о чем сейчас и не думала – ни о Захаре, ни о себе, просто что-то непосильное, то, чего она ясно не понимала, надвинулось, подмяло ее, и ей хотелось забиться куда-нибудь подальше, переждать в безлюдье, но она хорошо знала, что именно в одиночестве она не выдержит. Задавленно всхлипнув, она сжалась, проезжавшая мимо машина ослепила ее, и она еще сильнее подалась назад, в куст, прикрыла веткой лицо. Машина проскочила, и она запоздало сообразила, что никто ее здесь увидеть не может, да никому она и не нужна, просто страх перед самой собою гонит ее.

Крадучись она перебежала улицу, постучала в окно Варечке Черной; та тотчас вышла на улицу, тихонько позвала:

– Эй, кто там?

– Я это, Варвара, – отозвалась Ефросинья. – Можно?

– Заходи, заходи, Фрось, – заспешила Варечка, – посумерничаем… Надо ж тебе, какая оказия… не было его, не было, взял и явился на диво, глазами-то стрижет, стрижет. Ах ты господи! – охала и вздыхала Варечка Черная, суетясь вокруг Ефросиньи, присевшей в уголок на лавку. – Фрось, чайку тебе плеснуть? Хороший, мятой да корнем шиповника заваривала, полкружечки выпьешь, все нутро отпустит… Выпей, Фрось, выпей, – совала она ей в руки помятую немецкую алюминиевую кружку.

Ефросинья взяла, машинально хлебнула душистого травяного настоя, поставила кружку рядом с собой на лавку.

– Тяжко мне, Варвара, – сказала она внезапно, сдвигая платок с головы на плечи. – Ох, тяжко… Жила себе горя не знала, надо ж тебе, принесло проклятого… Ох, тяжко, моченьки моей нет!

– Фрось, Фрось! Да ты что? – еще больше засуетилась вокруг нее Варвара, которой было в высшей степени лестно, что Ефросинья пришла именно к ней поделиться своей бедой. – Ты, Фрось, на бога гляди, на бога! – Варечка быстро, со страстью повернулась к иконам, истово перекрестилась. – Сам терпел и нам велел. Господи, защити и помилуй…

Ефросинья, привалившись к стене, неподвижно глядела перед собой и почти не слышала слов Варечки; тусклый свет семилинейной керосиновой лампы, зажженной Варечкой ради такого случая, разбудил мух, и они сонно, лениво зажужжали. Только сейчас Ефросинью охватило досадное, горькое изумление. Как же, говорила она, нá тебе, в самом деле явился! Захотелось ему, горло перехватило, сразу вспомнил дорогу назад, небось и не подумал, каково ей после всего увидеть его; как всегда, только о своем, только о себе! Да еще и Манькиного подзаборника приволок. Ты, мол, все одно дура, обстирывай, корми! Больше десяти лет дома не было, а приперло, явился, принимай, Ефросинья! Принимай! Принимай! – отдалось где-то глубоко в ней глухой болью. Да у меня тоже душа есть, я тоже не каменная, живая! Все ему да его детям отдала, все разграбил да пожег, как самый последний бандит, одни головешки после себя оставил. Нет, не приму! Не приму! Теперь недолго осталось, теперь и без мужика дотяну как-нибудь, раз уж такая мне бабья доля, завтра утром скажу, пусть приискивает себе жилье. И Егору в это дело мешаться не дам… Молчи, скажу, не твое это сопатое дело, вот когда на вольную жизнь пойдешь, там и распоряжайся. Не приму, нет, не приму! – твердила Ефросинья, потому что где-то в ней ныла, никак не хотела окончательно погаснуть слабая искорка совсем другой природы; от нее-то и шла вся мука Ефросиньи. Как бы решительно ни настраивала она себя, а вот блеснет такая искорка – и тотчас все рушилось, все приходилось начинать сызнова. Было ведь и хорошее у нее с Захаром, да еще сколько было, кричал в ней кто-то неведомый, супротивный, все было хорошо, пока не перебежала дорогу эта бесстыдница Манька Поливанова, после войны Захар ведь не ее, а тебя первую к себе звал… Сама не поехала, а мужик что ж, мужику без бабы долго не вытерпеть, порода у него такая.

Ушедшая глубоко в свое Ефросинья не заметила, как рядом с нею оказались соседки, одна, и другая, и третья, проскальзывали в дверь, неприметно жалостливо вздыхали, бесшумно рассаживались по лавкам, и скоро собралось человек десять. Тут были все свои, и Стешка Бобок с пухнувшими после голодных послевоенных лет ногами, и Нюрка Куделина, и неразлучные бабки Чертычиха с Салтычихой, и Митьки-партизана баба, Анюта, которую Варечка перехватила по дороге, сказав ей, что Ефросинье Дерюгиной худо, и еще несколько человек помоложе, и старуха Разинова, и баба тракториста Ивана Емельянова, в третий раз после войны беременная, но по-девичьи румяная на лицо, всегда молчаливая Прасковья, вдова Харитона Антипова. И уже совсем слабой тенью проскользнула в избу Феклуша, обвела всех детским, ясным взглядом, затем завороженно уставилась на огонек в лампе. Все были свои и, словно почувствовав ее, Ефросиньи, беспредельное одиночество, не зная, как его разделить, молчали и ждали. Феклуша сразу определила психический центр напряжения и, оторвавшись от лампы, не обращая ни на кого внимания и не видя никого, прошла прямо к Ефросинье, постояла перед нею недвижно, погладила ее по плечу и опустилась у ее ног прямо на пол, поджав под себя ноги. Ефросинья никак не могла выбраться из своего забытья, но ее рука, как бы сама собой, легла на простоволосую голову Феклуши и как-то машинально стала приглаживать ее спутанные, выгоревшие от солнца и ветра волосы. Феклуша сидела в улыбалась, закрыв глаза, редко ей приходилось довольствоваться даже такой скупой лаской. Кто-то из баб, наблюдая за этой сценой, не выдержал, тихонько всхлипнул, и в лице Феклуши тотчас плеснулся испуг; рука Ефросиньи замерла.