Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 105 из 219

– А я лежу, прислушиваюсь – вроде веточка сухая хрустнула… отлетела душенька человечья, – неожиданно ясно произнес сосед Захара, высокий, как жердь, рязанец Петр Асташков. – А как-то там встретят? Коли бы стаканчиком водки да кусочком горячего пирога… с начинкой бы, зайчатинкой… с луком…

Тотчас кругом зло зашикали и зашумели, а белорусский поляк Швидковский, сосед Захара по нарам с другой стороны, всхлипнул, попытался повернуться на бок, и Захар почувствовал его острые, бессильные колени. У изголовья Швидковского послышалось слабое царапанье; это забеспокоилась мышь, поляк держал ее в банке из-под консервов и тщательно скрывал от всех; он приносил ей какие-то крошки, травинки, обрывки бумаги, и мышь жила, очевидно, и человеку помогала жить; по ночам, когда в узкие ряды зарешеченных окон проникал свет луны, Захар видел, как поляк доставал свою жестянку, отгибал слегка крышку и небольшая, юркая мышь выскальзывала из своей темницы, бегала у него по рукам, по груди и, самое главное, никуда не девалась. Иногда на неподвижном лице поляка Захар замечал слабую, стертую улыбку, и тогда ему становилось тягостно; он делал попытку отодвинуться. Рядом с ним определенно был спятивший от невзгод человек, в своей скудной похлебке он вылавливал для мыши полугнилые кусочки брюквы, отламывал корочки от пайка хлеба с опилками, воровато оглядываясь, совал их куда-то в одежду, за пазуху. Захар видел, что поляк непрестанно боится за свою мышь и думает о ней; Захар уже заметил, что, когда поляк начинал возиться со своей мышью, это тотчас и его самого успокаивало, появлялся интерес; как-то на него даже пахнуло зноем, запахом вымолоченной соломы, зерном. Но однажды, когда поляк был на работе, кто-то съел мышь, и осталась лишь пустая банка со следами помета, и Захар почувствовал, что из его жизни исчезло нечто необходимое; он ловил себя на том, что время от времени начинает ждать, не послышится ли живого царапанья рядом. Поляк пролежал всю ночь неподвижно, с открытыми глазами, а наутро, перед подъемом, удавился, ловко прикрепив какой-то обрывок к верхнему ряду пар над собой. В его теле оставалось так мало силы, что он даже никого рядом не разбудил, обвис в петле, заломив голову вбок, и только ноги были неловко подвернуты да в правой руке судорожно зажата какая-то ветошка. Увидев прямые, без мускулов, неловко подломленные ноги поляка, Захар хотел встать, чтобы помочь соседям освободить его из петли и отнести, как это и было положено, к двери блока. Он с усилием приподнялся на локтях, не удержался и тут же откинулся назад; что-то случилось с ним, что-то непоправимое; он это сразу почувствовал, и изнутри все захолодело на мгновение; пришла и в один момент завладела всем в его теле болезнь, таившаяся до этого времени где-то без всяких признаков. Захар понял, что не сможет больше встать и уже никогда не встанет, и на какое-то время оцепенел от этой мысли. Попытавшись шевельнуть ногами, он почувствовал острую боль во всем теле, в груди сдавило, и голову уже нельзя было приподнять; после очередной безуспешной попытки встать сердце еще раз зашлось. Ну вот, пришла безразличная мысль, день-другой он еще пролежит на нарах, а там – очередной обход так называемой санитарной группы; раз упал, все кончено. А то еще и живого отволокут в штабель, вот все и заканчивается. И его старый, затянувшийся спор оборвется; ничему и никому в жизни он так ничего и не доказал; а ведь она у него была, его правота, и перед Анисимовым, и даже перед тем же Брюхановым. И перед Ефросиньей была, и перед детьми. И вот все оборвется, что-то недозволенное останется в жизни, недосказанное, а так ведь нельзя, это против всех правил. Жизнь не может, не должна так бесследно иссякать, ушла в песок, потянуло сушняком, и все бесследно заровнялось. Песок и песок, ни травинки, ни ручейка. Бесплодный, горький на зубах песок. Это несколько возмутило его, но преодолеть слабость он уже не смог, она заливала, как та же песчаная сыпучая лавина, вот уже и ног не выдернешь, а там и прихваченными руками не шевельнешь.

Услышав сигнал, Захар не смог встать; тявкающий рев лагерной сирены прошел через него, и он, почти не осознавая этого, рванулся и тут же свалился назад; он повел глазами и увидел, что он не один в таком положении, и это еще больше успокоило. Все завершалось.

Вдоль пар прошел капо, привычно переписывая номера обессилевших; на проверке он отчитается за них, а через два-три дня напрочь вычеркнет из своих списков; прибудут новые, займут опустевшие места на нарах, у тачек и кувалд, в каменоломнях, у различных машин и станков. Мысли у Захара текли медленно и сонно; и это состояние замедленности в себе и вокруг нравилось ему, как бы закрывало от него все, что должно было произойти. И вместе с тем он чутко и безошибочно определял все происходящее кругом, команды капо и охранников, неумолимо потекший распорядок концлагеря, который ничто, кроме смерти, остановить не могло. И это неумолимое течение раз и навсегда установленного порядка уже властно подчиняло себе и оставшуюся часть его, Захара Дерюгина, жизни, и хотя он еще пытался сопротивляться, приближалось наступление конца; Захар слегка вздохнул, сразу чувствуя боль во всей груди. Вечером кто-нибудь принесет ему, если капо разрешит, миску похлебки, в обед же больным есть не полагалось; а затем, если он не найдет в себе силы встать и на второй день, явятся с носилками из похоронной команды мусорщики, как их все называют, правда, перед этим по блокам должны пройти врачи. Отволокут или в карантинный блок, или сразу туда, в штабеля. А ведь где-то есть Густищи, поля, простор, дети… Неужто все это сгинуло? Не может такого быть, тесен мир с нар концлагеря, но он-то какой-никакой, а есть и всегда будет.

Захар вспомнил, что здесь, в концлагере, и земляки есть, Аким Поливанов да Харитон Антипов, и если бы им сообщить как-нибудь, встретиться бы… Что-то с ним опасное… всего три месяца в этом концлагере – и готов. Сгорел. А из-за чего сгорел-то? – мучил себя Захар. Из-за какой-то дурацкой мыши, это же курам на смех, мышь пропала, и он свалился, и сам знает, что теперь уже не встать.

Захар лежал, как и положено, головой к проходу; в блоке, кроме десятка-другого обессилевших и больных, никого не было, но Захар все время слышал и чувствовал не только жизнь этих больных, но словно бы и отдельную от всего жизнь самого блока; он покосился в одну, другую сторону прохода, опять закрыл глаза. Есть уже не хотелось, пить тоже; какой-то полусон-полубред навалился на него, и он весь день прометался на нарах и очнулся лишь вечером, когда его сосед Петр Асташков принялся тормошить его; Захар выпил жестянку бурды и опять впал в оцепенелое полузабытье. На другой день он все-таки почувствовал, когда возле него остановился лагерный врач, приподнял голову, забормотал что то. Врач брезгливо бросил несколько слов стоявшему рядом с ним санитару, тот записал номер, и участь Захара Дерюгина была решена; ближе к вечеру пришли из похоронной команды мусорщики, или, как их еще называли, «дворовые вороны», с носилками, сволокли его с нар, но этого он уже не чувствовал, теперь он был все время без памяти.