Страница 1 из 110
Владислав Ляхницкий
Золотая пучина
Часть первая
День именин Ксюши начался обычно. Девушка собрала с полу кошму, цветастое лоскутное одеяло и забросила их на широкую русскую печь.
Вся семья спит на жесткой кошме на полу. У стены — расписная кровать с точёными ножками. Перины, сатиновое одеяло, гора подушек. Но только раз в жизни каждого поколения, в брачную ночь старшего сына тревожатся подушки и перины. Остальные годы их только прихорашивают. Постель — что громовая свеча, что подвенечные сапоги или домовина[1] на чердаке. Гордость. Почти святыня. Ещё не крестя лба, Ксюша перво-наперво взбила подушки на парадной постели, потом накинула на плечи старенький рыжеватый полушубок, привычно сорвала с деревянной иглы над входной дверью подойник и выбежала в сени, да тут же шмыгнула обратно.
— Чумовая! Чуть с ног не сбила, — заворчала на неё высокая, дородная тётка Матрёна. — Аль дорогу к коровам замело? Обутки надеть позабыла? Женихи в голове?
— Какие там женихи… — Ксюша зарделась. — По мне их хоть век не бывай.
Сунув босые ноги в чирки[2], Ксюша выбежала на крыльцо. Над тёмной тайгой полыхала яркая зорька. Розовели в ограде надувы оледенелого весеннего снега. Утренний морозец приятно ущипнул тугие Ксюшины щёки. Зарумянил их. Девушка глубоко вздохнула: «Женихи?! Кто же меня возьмёт такую чернявую. Да ещё без приданого».
Ксюша — стройная, румяная, с чёрной косой по пояс. Коса — её мука. Рогачёвские кержаки все русые, а тут, на тебе — срамота какая, вороновым крылом отливает коса. И лицо смуглое, точно старая медь, сквозь которую просвечивает горячая кровь. Чёрные волосы и глаза, как черёмушки, подметил ещё уставщик при крещении и, не заглядывая в святцы, нарёк её Ксенией, что значит чужая.
Когда Ксюша кончила доить корову, наверху, на потолке, зашуршало, и большая охапка сена упала рядом с подойником, девушка вскрикнула:
— Эй, не балуй! В молоко натрусишь! — а сердце сладко заныло.
Два года назад охапки душистого сена падали каждый день. Затем по крутой лестнице спускался Ванюшка. Ухватившись за дужку подойника, помогал Ксюше тащить молоко в избу. По дороге они рассказывали друг другу деревенские новости или просто смеялись неизвестно чему.
Неожиданно всё изменилось. Ванюшка стал избегать Ксюшу. Так длилось два года. А сегодня снова упала охапка сена. По лестнице с сеновала снова спустился Ванюшка. Ему восемнадцать лет. Он русый, щупловатый. Под белесыми бровями задумчивые серые глаза. Усмехнулся парень.
— Чего, как пава, расселась посередь хлева?
— Где ни села — всё моё дело. А ты чего в лес не идешь? Тебя дядя Устин за хлебом послал, а ты возле коров отираешься.
— Тятька не посылал. Я сам отпросился.
— С чего это? Может, сёдни праздник какой. Запамятовала чего-то? Святого лентяя?
Ванюшка ничего не ответил. Прислонившись плечом к стенке, он смотрел, как проворные, хмуглые руки Ксюши сцеживали в деревянный подойник молоко. Оно пенилось, словно пиво. Потом молча стал раскладывать по яслям пахучее листовое сено, и все оглядывался на Ксюшу, все заламывал на затылок мохнатый лисий треух. Когда Ксюша кончила доить, вытащил из кармана маленький берёзовый туесок, аккуратный, расписанный замысловатым орнаментом. В таких туесках мужики держат охотничьи припасы, а девки и бабы, уходя по ягоды с ночевкой, наливают в них душистый мёд. Протянул Ксюше.
— Пошто? — удивилась Ксюша и вдруг зарделась, вспомнила: именинница. — Што ты! Не надо, — нерешительно оттолкнула Ванюшкину руку.
Подарки не в обычае у кержаков. Разве жених зашлет невесте со сватами бусы да ленты, или подгулявший кум сунет куме цветастый платок в расчете на будущую благосклонность.
— Бери, — понизив голос, настойчиво сказал Ванюшка. — ещё прошлой весной делал. Имя твоё вырезал.
— Мое имя? — Ксюша покраснела. — Не, врёшь? Покажи.
— Во, смотри, — Ванюшка водил пальцем по туеску и повторял ласково, шёпотом — Кы-сы-ю-шы-а.
— Дивно-то как! Пять закорючек — и вдруг я вся. — Поди трудно грамоту одолеть?
— Нешто легко… — солидно ответил Ванюшка.
— Мне бы узнать.
— Девке грамота — баловство. Я и то не все буквы как след знаю.
Ксюша смотрела на Ванюшку с благодарностью. Он один в этой семье никогда не «учил» её. Один делил с ней пополам и радость и горе. Один вспомнил про её именины. Нарочно, ради неё пришёл вчера из тайги.
— Ласковый ты, Ванюшка. Хороший…
— Бери… Чего уж там…
Ксюша открыла крышку туеска. Под алой шёлковой лентой лежало тоненькое колечко с голубой бирюзой. Такое не достать в Рогачёве. Разве на приисках. Забилось сердце у девушки.
— Где деньги-то взял? Дядя узнает, запорет.
Ванюшка пугливо скосил глаза на дверь, но сказал твердо:
— Ну и пусть. — Голос звучал не как обычно, звонко, а солидно, по-мужски и немного с грустью. — Пусть запорет, — повторил он упрямо.
Ксюша надела колечко на мизинец и, поворачивая руку, залюбовалась неяркими переливами камня.
— Красиво-то как. Такое в селе только у старшой Чурилихи. Так она уже невестится.
— А ты?
— Какое там. Кому я нужна такая…
Матрёна ломала пшеничные душистые калачи и складывала куски грудкой на чистый стол из смолистых кедровых плах. Услышав, что хлопнула дверь, не оборачиваясь, спросила:
— Знать, у коров вымя тугое стало? — голос у неё грудной, низкий. — Ваньша, Ксюха, вставайте на молитву.
В красном углу стены тёмные, закоптелые. Хоть и светло уже, но теплится лампада перед медным литым распятьем. За ним, на божничке стоят складни — иконы. Триптих тоже медный, литой, почерневший от времени. Проезжий богодар менял их на куриные яйца и клялся, что складни прямо из Керженца, из святых староверских скитов.
Твердо верит Матрёна в святость своих икон. Губы её поджимаются, становятся бесцветными, еле приметными. Сбегают краски с лица. Оно черствеет. Вытягивается.
— Господи, помилуй мя, грешную… Господи, помилуй мя, грешную… Господи, помилуй мя, грешную, — шепчет Матрёна, перебирая малые бабочки на лестовке[3], а дойдя до большой, начинает «метаться», падает на колени, неистово крестится и, припав лбом к полу, шепчет самое дорогое, заветное. Властное, скуластое лицо её становится заискивающим, просящим. — Господи, мы ли не живём по заветам твоим. Посты блюдём строго — а бурёнка бычком отелилась. Надо бы тёлочкой. Сироту приютили, — кивнула Матрёна на Ксюшу, — а я в опорках хожу. Хатёнка наша разваливается. Кузьма же крестовый дом под железной крышей отгрохал. С прирубом. Пошто так, боже? Пошто?
Сокрушенно вздохнув, Матрёна осенила себя широким крестом и села на лавку.
— Ксюха, собери-ка на стол.
Когда опустели миски с картошкой и простоквашей, Матрёна снова перекрестила лоб и, шумно отдуваясь, вылезла из-за стола.
— Ну, слава богу. Давай, Ксюха, баньку топить. Стирать надоть.
— Мам, а мам, — дернул Ванюшка мать за рукав. — Ксюша сёдни именинница. Право.
— Откуда? Недавно была и опять. Неужто год прошёл? — и рассердилась: — Как работы по горло, так у тебя именины. Ртов полна изба, а постирушку хоть сама веди.
— Я затоплю, постираю. Мало што именинница. Мне всё одно, — Ксюша накинула полушубок.
— Стой! Тебе-то всё одно, да мне от людей срамно будет. Зайдёт твоя крестная да попеняет — именинницу заставляют работать. А она непременно придёт. Любит чужой чай с медком пить. Нет уж, сделай всё, как надобно. Кофту праздничну надень. Сарафан с оборками. Да по улице пройдись, штоб все видели.
И тут новая мысль пришла Матрёне.
— Нет уж, Ксюха, не стирай сёдни, а сходи в тайгу, погуляй. Шанежек мужикам отнеси, кваску. С Ваньшей вон и иди. Ну там, может, и поразомнёшься с ними малость. На свежем воздухе куда как ладно.
1
Домовина-гроб, выдолбленный из одной лесины. Две колоды, закрывающие друг друга. Богобоязненный кержак готовит себе домовину своими руками и хранит на чердаке, на «вышке», как говорят в Рогачёве (прим. авт.).
2
Чирки — спорки с бродней, бродни без голенищ. Для тепла устилаются изнутри сеном или сухой травой — «загатом» (прим, авт.).
3
Лестовка — староверские четки, шьются из кожи и холста. «Бабочки» — в?лики служат для отсчета молитв и поклонов (прим. авт.).