Страница 36 из 39
Фотография тоже молчит.
Когда я уже ковыляла по скользкой дороге, вдруг мелькнула мысль, что крест кажется перевернутым только нам, когда мы стоим в ногах кровати и смотрим на ее забинтованные руки, лежащие поверх одеяла. Но для Майи, тогда, когда она вытянула их перед собой, крест располагался нормально. Она начала от локтя и не рассчитала немного, перекладина залезла на ладонь.
Но какая разница? Кровь вытекла из Майи. Она хотела, наверно, объясниться знаками, картинками, словами. Но они оказались как птичьи следы, как послание, которое кто-то пишет палочкой на мокром песке. Накатывает волна и все стирает. Или что-то насыпается сверху. И только песок остается песком, а палочка — палочкой. Одна лишь вода всегда вода.
Мне хотелось лечь, чтобы волны накатывались на меня.
От Кристианы по-прежнему не было ни слуху ни духу.
Через две недели позвонила ее дочь, она нашла мои сообщения на автоответчике, посмотрела номер. Она спросила, не могу ли я приехать в мастерскую, где сцена.
— А в чем дело? — ответила я.
— Кристиана умерла, — сказала она.
Я шла домой, это всего ничего от больницы, налево по дороге, но вдруг заметила, что свернула направо к церкви. Миновала несколько отдельно стоящих домов, и вот он, храм, — серого камня, горделивый, с этим странным отверстием в массивной башне и двухчастным входом. Раньше эта мысль не приходила мне в голову, но эти два крыла на входе — это же намек на относительность всего, они словно бы говорят входящему, что есть «с одной стороны» и «с другой стороны». Неужели церковь не может быть просто церковью? Незыблемой, нераздельной, исполненной покоя. Быть хотя бы тем, чем она была. Как минимум.
Усталость сказывалась разбитостью во всем теле, не было сил стоять ровно, держать прямо спину.
Я отперла врата, переступила порог и вошла в храм, в большое, похожее на ладью помещение. В окна проникал серый свет, не горело ни одной лампы.
Молиться — вот зачем я пришла сюда, поняла я. Молиться за Майю.
Я стояла в последних рядах и смотрела вперед, на алтарь, где не было никакого образа, только белый крест и аркада. Мне надо помолиться за Майю. Я чувствовала себя полностью опустошенной.
Господи, помилуй.
Я не успела подумать, как мольба сама вырвалась у меня. И я зарыдала. Я ревела как ребенок, всхлипывая, шамкая губами. И твердила про себя три этих слова, последнее и единственное, что я могла сказать.
Помилуй меня, Господи.
Ни в ризнице, ни в служебных комнатах никого не было, я подошла к своему столу. Казалось, я не бывала здесь давным-давно. Озираясь, я увидела тюленя на старом месте, по-прежнему не родившегося. Я села за стол и положила голову на руки, щека уперлась в разложенные по столу бумаги. Глаза закрылись. Это было не измождение, но тяжелая давящая усталость, засевшая где-то внутри, глубоко, неподъемная, несносная. Ну и груз всего прочего. Я выпрямилась, подняла голову — надо было приготовить речь к завтрашним похоронам. Как пишут в пособиях: главное — коротко. Я вспомнила татуировку в виде пронзенного стрелой сердца и подумала о Деве Марии, как она размышляла, почему ангел обратился к ней с таким приветствием.
Самолет шел низко над волнами, он был маленький, пассажиров, может быть, на десять, не больше, я возвращалась в город из дальней рыбацкой артели, где есть крохотное летное поле с одной полосой. Сейчас с высоты мне были видны волны внизу, каждая с белым барашком на макушке. Мы пролетали последний фьорд перед полуостровом, на другой стороне которого город.
В бухте стояли два дома. От них тянулась до ближайшего шоссе длинная-предлинная веревка дороги, с высоты казалось, до него многие километры, если не десятки километров. И эти два домика у самого моря. Зимой дорогу наверняка засыпает.
Из трубы вился дым. Кто-то шел из одного дома в другой. Женщина, решила я, — субтильная фигурка в чем-то красном.
Потом она пропала из виду, под самолетом теперь был материк, последняя на нашем пути пустошь, бесплодная, каменистая, как все на этом северном побережье, где один снег, камни и мох.
Я попыталась представить себе дом девушки и ее родителей, как они там сейчас. Увидела мать, она сидит у кухонного стола и отрешенно глядит в окно. С отцом сложнее, возможно, он в той второй комнате с телевизором, я туда не заходила, сидит и смотрит в экран, это для него телевизор все время держат включенным, мать следит за этим, даже когда его нет в доме. И вот он сидит на диване, чуть подавшись вперед, и слушает новости, листает каналы, ищет что-то.
Но возможно, он рубит дрова на дворе. Поднимает топор и опускает его на поставленный на попа чурбак, тот раскалывается надвое, и полешки летят на землю рядом с колодой. Овцы лежат на мерзлой траве, а за калиткой снежок.
Я представила их в постели, лежат рядом на спине, руки по швам, молчат, смотрят в потолок.
И тут же возникла перед глазами Майя — на спине в больничной койке с перебинтованными руками. Я подняла трубку черного телефона и позвонила Нанне. Автоответчик. Я спросила, как дела, сказала, что не сплю и точно сегодня не усну, так что пусть звонит в любое время. И повесила трубку.
Я смотрела на тюленя, он казался просто кучей камней, но все-таки можно было, приглядевшись, увидеть в нем тюленя. Интересно, что это за камень, принялась я гадать, наверно, местный, добыт в этих горах. Какая разница, в сущности. Я представила себе его голову, место на затылке, где тонкий подшерсток, протянула руку и погладила камень, он оказался на ощупь гладким и холодным. По дороге домой еще раз зашла в больницу. Пересчитала все ступеньки до пятого этажа, медленно, ноги были как ватные. Прошла по коридору, кивнула дежурной — она выглянула из ординаторской посмотреть, кто там. Лицо вроде знакомое, похоже, я видела ее в церкви. Или еще где-то. Я осторожно открыла дверь в палату. Там было тепло, жарче, чем в коридоре.
Два лица повернуты в мою сторону. Майя в кровати, рядом на стуле Нанна. Ей поставили высокий стул, с поддержкой для спины, и теперь она спала. Майя лежала с закрытыми глазами. Я стояла и смотрела на них, на их одинаковый разрез глаз, на что-то неуловимо схожее в лицах, хотя скулы и разной формы. Широкие губы. Высокие лбы.
Я остановилась в дверях ординаторской, всунула голову в комнату. Сестра писала что-то на компьютере в углу. Наконец повернулась ко мне.
— Как дела у Майи? — спросила я.
Она ответила не сразу, сперва только посмотрела на меня.
Пахло больницей, где-то раздавались шаги, гудели приборы, работала посудомойка или стиралка, какой-то агрегат, который набирал воду, полоскал, останавливался и сливал ее, слышались приглушенные голоса, в комнате работало еще несколько мониторов, они тихо стрекотали, и по ним с разной скоростью бежали кривые, яркий след на темных экранах.
В целом казалось тихо.
— Пока мы не знаем, — сказала она.
И объяснила, что Майя потеряла слишком много крови, там какие-то проблемы с мозгом и дыханием, поэтому все висит на волоске и в любую секунду ей может стать хуже.
— Так что пока мы ничего не знаем, — повторила она.
Посмотрела на меня, наморщила лоб, задумалась.
— Но я все равно почему-то уверена, что все обойдется, — сказала она.
В ее словах была такая уверенность и спокойствие, в ординаторской стоял диванчик, и мне захотелось лечь на него, свернуться калачиком, и чтобы она заботилась обо мне. Я кивнула, благодаря.
— Поняла, — сказала я. — Спасибо.
И пошла дальше по коридору, вниз по лестнице, толкнула тяжелые двери, вышла наружу, ну и ветер, ледяной, спустилась по скользким ступенькам, подошла к машине. У меня закоченели пальцы — я забыла перчатки, и подумала, что надо быстро сунуть ключ в замок, пока пальцы не отмерзли совсем и еще гнутся.