Страница 8 из 29
В столовой — буфет красного дерева. Шкафчик висячий, резной, для вина. Пьют у нас за обедом бордо. И всегда на столе графин с водой. Вечерами взрослые пьют ликёр из глиняных кувшинчиков в два коричневых цвета с изображением египетской головки (что-то с голубым). Пьют и водку из деликатных рюмок на высокой ножке.
Шкафчик из-под вина потом перешёл ко мне, я сделала полочки и держала там под ключом свои драгоценности и дневники. И всё пахло и пахло красным вином.
Вижу я за столом в столовой мистера Эвелея. Когда мне было лет 6–7, он приехал в Петроград из Шанхая. И часто бывал у нас к обеду Это был друг маминого старшего брата, дяди Жени. Привёз разные подарки. Среди них — батистовое платьице мне, с тончайшей вышивкой работы… католических монахинь в Китае! И местный деликатес: гусиные яйца, пролежавшие в лёссе 40 лет. Желток оказался зелёным, а белок — похожим с виду на желе к телятине. Все храбро попробовали по кусочку Странный вкус этого лакомства — по сей день.
Мистер Эвелей предложил захватить меня в Шанхай погостить у дяди. Папа и мама согласились. Им в голову не пришло, что и Эвелей, и я приняли это всерьёз. Задень до отъезда наш гость спросил, сложили ли мои вещи? И несколько обиделся, узнав, что всё это было шуткой.
В рассказах о Китае Эвелей с симпатией говорил о китайцах (впрочем, мой дядя впоследствии тоже), и это отметили мои родители. А под конец выяснилось, что мать Эвелея — китаянка!
В столовой праздновались наши дни рождения. Детей бывало немного, всё те же самые близкие: Беляевы, Покровские. И только в эти дни, не чаще, покупался торт. Всегда земляничный. И подавался горячий шоколад со специальными к нему длинненькими плоскими бисквитиками — les langues felines[8]. Никаких больше разносолов. И было прекрасно.
А к пятичасовому чаю всегда давали кекс и швейцарский сыр. И пахло дымком самовара, и мама мыла потом чашки в полоскательнице. Вообще-то часы трапез менялись в разные времена, в зависимости от папиной работы.
Мама, с тех пор как я себя помню, не ела мяса, её напугали доктора признаками ранней подагры, которой она действительно избежала. Но зато из костей всех куриц, что подавались маме (вместо говядины), по её словам, давно можно было бы сложить верещагинский «Апофеоз войны». Из исчезнувших теперь вкусностей часто у нас — артишоки и спаржа с маслом. И, странно, — компот из каштанов.
Столовая хозяев мало меняла, но всё-таки, когда прошли самые холодные и голодные времена, комната стала моей до 1928 года.
Я жила тут за занавеской, повешенной между мамиными плоскими шкафами. У меня теперь стоит рояль, письменный изящный стол (давно куда-то делся), ломберный столик, подле которого я сплю и сейчас, да мягкий диван («приданое» папы, а потом «приданое» Сергея, когда мы с ним разошлись). Мой туалет — стеклянная полочка перед маленьким трельяжем с минимумом туалетных принадлежностей.
Тут прошла моя школа. Тут зубрили мы наши уроки с Ниной Павлухиной ночи напролёт. Тут прошёл и мой техникум. И готовились мы к зачётам уже с Ией Михранянц. Тогда она была Ией Жаба. Да и не Жаба, а Жаба! Господи! Надо же было такой хорошенькой и утончённой девице носить такую фамилию, да ещё совсем не обладая чувством юмора! А отец её, Альфонс Жаба, был довольно известным в своё время не то баталистом, не то акварелистом, и наши преподаватели-художники прекрасно знали, где делать ударение на фамилии. Бедная Ия улыбалась, и краснела, и, подписывая рисунки, хвостик у последнего «а» делала повыше: хочешь — Жаба, а хочешь — Жабо (в школе она была Жабо).
Я писала уже, что именно в этих двух первых солнечных комнатах провели мы наш «добрый старый голод». Так называли мы его в годы блокады 41-42-го годов, оттого что все тягости того, первого, голода были несравнимы с ужасами второго. А ведь и тогда было холодно и голодно.
Лёд в ванне. Лёд на кухне. Таскание бесконечных вёдер с водой (но не с Невы, а из нижних этажей). Конина. Но она была. Помню особенно долго задержавшуюся в нашей супной кастрюле лошадиную челюсть. Лепёшки из кофейной гущи. Из мороженного картофеля (превкусно). Мечты о белом хлебе.
Папа священнодействует — сам варит «шоколадные конфеты» на сахарине, давая им застыть в бумажных колечках на фарфоровом подносе. Это по карточкам выдавали нам желтоватую глыбу какаового масла (и, наверное, какао?). Жарить на этом масле картофель неприятно.
Бесконечные супы из ржавой селёдки и дома, и в школе, и в детской столовой. Мама утешает: «Честное слово, даже чуть-чуть напоминает суп из черепахи». Но мы ведь никогда не ели супа из черепахи! Ещё в детской столовой в меню стояло: «Суп из лошадиных лёгких с черносливом» — даже изысканно. Пшено, пшено, фасоль, пустая и недоваренная. Гадкая еда, но всё-таки еда!
Вобла. Впервые появилась она в моей жизни и ассоциировалась с бурлаками на Волге; думали ли мы тогда, как недоступна она станет в сытые 70-е годы, через 50 лет? Завёртывали её в большую газету и обжигали в пустой изразцовой печке. Шкурка отходит сразу — и получается так вкусно! Зато супы из воблиных голов очень унылы.
Вижу папин завтрак в тот день, когда он сломал себе зуб перед службой: три воблиных головы на сковородке для блинов. И всё.
Папа всё-таки пухнет от голода — значит, не так-то много было и этой еды. Жмыхи, вернее дуранду, ели мы именно в тот голод. Но ведь кругом города была более сытая деревня? Были мешочники? Только в нашей жизни они не участвовали. Почему? Нечего было менять?
Хотя помню один случай, когда мама меняла у нас на кухне обнаруженную на чердаке грубую рыжую соль (верблюжья, что ли, она называется?). На что мама меняла, не знаю, но знаю, что Володя спрятал голову под подушку в своей дальней комнате от ужаса, чтобы не слышать ничего из этого позорного торгашеского дела.
Впрочем, Володя и сам потом как-то пустился в «спекуляцию». Отвинтил ботинки от папиных коньков и повёз их с Васей Добровольским в деревню менять на муку.
Продавал двое или трое суток — поезда еле ходили, надо было скакать с платформы на платформу и т. д. Вернулся с сияющими глазами, загорелый и грязный. «Ну, как?» — «Обменял на 20 фунтов ржаной муки!» Всё чудесно. «А где мука?» — «Ах, мука? Я оставил им свой мешок. Они обещали мне привезти. Непременно привезут!»
Милый Вовочка…
Что же было ещё?
Рваная, промокающая обувь. Обмороженные пальцы, не так уж страшно отмороженные, но всё-таки. У меня нарывы «на почве недоедания», сказал доктор, сначала ещё в Луговом, летом 18-го года (всё лето суп из лебеды, снетки, турнепс), а потом страшные нарывы и операции моей правой руки. Карбункулы у папы.
И целая эпопея — дрова. Дрова выдают на «сажени» из сносящихся деревянных домов. Получаем ордер и берем тележку у m-me Charlah на 16-й линии. Она была счастливой обладательницей тележки (дворницкой, настоящей). По этой причине мама наградила её аристократической фамилией — «m-me Charlatan Charlahala charette».
Мы везём домой эти сухие, как порох, брёвна, доски с паклей, дранкой и кусками чужих жизней в виде обоев. Потом пилим их, колем и таскаем наверх. Только надо быть осторожными с гвоздями и огромными костылями, чтобы не сломать зубцы чужой пилы. Эти дрова, часто трухлявые, — счастье по сравнению с мокрыми, настоящими, пилить которые — мука, колоть трудно, носить тяжело, а жечь невозможно!
Печурки-«буржуйки» — во всех домах. Печурки в школе (в гимназии Мая, по-старому). Трубы выведены в окна, целый урок один счастливец подкладывает дрова. Все в пальто. Чернила замерзают. Фёдор Лукич, наш классный наставник, шагает вдоль доски в шубе с серым каракулевым воротником и в такой же шапке, оживлённо доказывает теорему и, берясь за мел, стягивает на минутку огромную шитую варежку и быстро натягивает её снова.
8
Les langues felines — (фр.) Кошачьи язычки.