Страница 23 из 29
В Мичуринске смотрю, не могу оторваться, на девушек с бюстами. У всех есть бюст! Чудо. Помню, перед отъездом из Ленинграда я ходила оформляться в Дом архитектора и там тоже, на лестнице, смотрела на мраморную скульптуру (Психеи, что ли?). С грудями! Нечто забытое…
Пока мама сидит одна на платформе, проходящие девушки бросают ей в руки ломоть хлеба. Милостыня? Удача? Показатель сытости?
Забыла я, как погрузились мы в новый поезд (так называемый 3-го класса) и сколько времени мы едем? Только помню ночь в тамбурчике у круглой высокой печки; днём мы поджариваем с Лялей на этой печке кружки сырого выменянного картофеля. И едим его полусырой, и наслаждаемся этим. (Витамины, что ли, радуют?)
На станции Платоновке, помогая нам, добрые дяди выкидывают из вагона наши вещи. И — дзын — один чёрный тюк! Это погибли чашки, тонкие, александровские, с вензелем на дне, которые я везла с собой в надежде: авось доедут!
III. Платоновка
Были последние числа апреля. Мы снимаем комнату. Первое мая! Это число запомнилось потому что этот праздник был так не похож на праздник. Потом переезжаем к другой хозяйке. Распутица. Не знаем, как доехать до Ольги. До деревни Старое Челищево (какое название!) восемнадцать километров.
У мамы начинается «голодный понос». Что-то странное происходит с ней.
Хозяйка кормит нас. Набирает воду в котелок прямо из талого снега вокруг дома. Раз — зачерпнула и варит нам кашу Поварит чуточку в печи и подает нам полусырую. Но, правда, очень любезно. Не потому ли маме так плохо?
Ещё мы вымениваем (не помню уж на что) яйца — разбиваем сырые, болтаем с водой, солим и едим. И всё подливаем и подливаем воду, чтобы растянуть наслаждение. (Вспомнила! Это мы делаем на вокзале, в зале ожидания, — значит, только приехав в Платоновку.)
Мы с Лялей спим на русской печке. Когда она тёплая, это, оказывается, очень неприятно. Что значит с непривычки!
Вот в эти дни — и только сейчас я вспомнила, что я художник. И ужаснулась: как это я поехала? Ничего для рисования. И милая Ляля притаскивает мне содранные ею потихоньку со стены афиши — с обратной стороны чистые.
Хозяйка наша похожа на украинку, весёлая, миловидная. Наконец мы решаемся доверить ей маму и Сашу, а сами отправляемся с Лялей с утра пешком по узкоколейке.
Мы идём к Ольге Олейниковой.
Знает ли Ольга сейчас, какую роль сыграла она в моей жизни?
Ещё, наверное, в марте, когда папы уже не было в живых, а Володя уехал из Ленинграда, пришла она к нам на Большой и сообщила, что решилась ехать к Лёвушке, в Тамбовскую область. И предложила взять с собой Лялю. Помню ночь: наши постели на полу в столовой. И я в полном смятении: как быть? Сама я ехать не собиралась, я считала, что не довезу маму. Да и куда везти? А где же будет Ляле лучше? Как решить? Ведь кормить нас теперь стали уже гораздо обильнее, не сравнить с зимой. И я предоставила решить этот вопрос судьбе. Я сказала: если вы получите билет на самолёт, берите Лялю. Если на поезд — не надо. Не думала я, что, ставя эти странные условия, я решала и всю свою дальнейшую судьбу.
Билет дали на поезд, Ляля осталась.
А между тем она стала всё больше и больше худеть: лицо оставалось кругленьким, а где-то под ушами стала худеть шея, и это было очень жалостливо. И Ляля стала мечтать уехать и уговаривала меня.
А под Пасху немцы впервые после зимы страшно бомбили город. Я стояла в проёме дверей во время бомбёжки и думала: «Как, теперь умереть? Теперь? Пережив эту страшную зиму? Не-е-т! Теперь я уеду, поеду к Ольге».
Мама просила оставить её, не везти. Я говорила: «Ну хорошо. Ты умрёшь или здесь, или в пути. Но подумай, какую тяжесть мне надо будет нести на своей совести всю жизнь?»
Так решилась наша эвакуация.
И вот теперь, отшлёпав по шпалам 18 км, мы увидели впереди справа бугор, как спина борова со щетиной чёрной мрачной деревни по горбу. Это Старое Челищево. И среди крыш — одна-единственная зелёная крыша.
Повыше. И я поняла: это школа. Туда мы и идём. И это единственное на всей земле место, где нас ждут!
Долго-долго ещё поднимаемся мы к этой школе и, наконец, дошли. Самый момент встречи я не помню. Зато хорошо помню, что впервые за многие месяцы блокады и нашей эвакуации мы — желанные гости. Нам рады! Нас кормят!
Были там Ольга Олейникова, Лёвушка, «тётя Поля» (Полина Николаевна Павлова) — зав. школой — и её ленинградская сестра Верочка. Это сёстры Лёвиного отца. Нас кормили «тамбовским супом» из пшена и картофеля, уложили на пол спать, а с утра мы пошли в деревню Новиково снимать себе избу Между Челищевым и этой деревней был овраг. И лес. И в лесу этом так нещадно пели птицы по утрам, что я, к собственному стыду, вспоминала всегда зоомагазин. Но это было потом. А тогда сняли мы с Лялей помещение в избе (второй, кажется, слева со стороны Челищева) и отправились снова по рельсам в свою Платоновку.
И опять сидели, не зная, как переехать. И опять Ляля (а не я, шляпа) наняла на рынке мужика с телегой, и мы поехали в нашу деревню. Этот путь, вся эта «Тамбовщина» запомнилась мне полями, голыми буграми, среди которых то тут, то там чернели щётки хвойного леса.
Было солнечно и счастливо. Свисали с телеги мамины худенькие ножки в бурках, и, помню, при переправе через ручей один бурок упал в воду Достали его. И помню волну нежности к маме, наполнившую меня тогда, и осознанную вдруг радость, что мама жива. Со мной!
IV. Новиково
И так началась наша жизнь в Новикове. Мама потихоньку поправлялась. Сначала всё больше лежала во дворе на дровнях, на солнышке. Потом стала, пошатываясь, ходить поблизости за щавелем и крапивой. Всё в своём коричневом казакине, опушённом перьями марабу.
Прожили мы тут месяц. Колхоз выдал мне 16 соток под огород. Но это была целина, вернее, заброшенная земля, и я стала её копать. Терпеливо! Господи, как глупо! Только потом я поняла, что меня могли прокормить мои руки совсем другим образом: я прекрасно увеличивала бы фотографии сыновей и мужей, ушедших на фронт. Когда меня кто-то попросил это сделать, я нарисовала это с такой лёгкостью. И доставила столько радости заказчице… А я-то всё копала и копала.
Каждое утро, часов в 5–6, будила меня хозяйка, толкая: «Та-ась, а Тась! Вставай стряпаться?» Печь уже топилась. Я ставила в печь свои горшки с едой на весь день. Хозяйка умилялась, как я справляюсь с ухватами: «Ну, ты как настоящая деревенская управляешься! А вот пол мыть — пусть у тебя уж Ляля будет мыть, ладно».
Потом я уходила копать. Огород мой был по ту сторону лощины, за ручьём. Перелезала я через него в гуще каких- то кустов, мокрых от росы. И неизбежно каждый раз вспоминала рахманиновский романс «По утрам, на заре, по душистой траве я пойду своё счастье искать». Это было так далеко от меня — Рахманинов! И от этого мне очень нравилось повторять эти неуместные слова.
Потом я копала свою целину, пока не обнаруживала, что на крыльце нашего дома в деревне вывешено полотенце: это значило, что все встали, завтрак готов и я могу идти домой. А после, днём, мы копали уже с Лялей. В общем, огород я свой весь засадила, и в день нашего неожиданного отъезда из Новикова взошёл мой первый картофель.
Время от времени я меняла одну из маминых серебряных ложек на картофель. Для этого вечером, когда темно и соседи не увидят, я пробиралась к одной зажиточной одинокой старухе (скрывавшей, видимо, по-деревенски свою зажиточность), и совершалась сделка к обоюдному удовольствию.
Молоко мы совсем не пили (впрочем, «пить молоко» там не говорили: молоко кушают, а не пьют) — итак, мы его не «кушали». Но нам хозяйка всегда предлагала сыворотки, и очень вежливо: «Угодно ли сывороточки?» (вместо того чтобы вылить её скотине). Мы пили её с наслаждением.