Страница 14 из 29
В нашем детстве были бойскауты. Все были этим увлечены. Спорт! Природа! Палатки! Форма! И Володя очень хотел вступить в бойскауты, а папа был решительно против. Что-то претило ему ужасно в этой организации. Наверное, именно «организация». Но все товарищи были уже скаутами! И наконец папа согласился. Повезли Володю покупать форму. Зимнюю. Защитного цвета сукно, погончики, пилотка, куча карманов и обмотки на ногах. И треугольный галстук: были жёлтые и синие галстуки, как-то по отрядам. Не знаю, какая разница, но Володя был синим. Я уже легла спать, когда вернулись «из города» мама с Володей и ему разрешили зажечь свет, чтобы показаться мне. Он стоял на фоне печки, подняв как-то от смущения плечи, и от него исходило такое сияние счастья, какое возможно было, по- моему, только на Володином лице с его удивительными глазами.
Забегая вперед, скажу, что потом Володя разочаровался в бойскаутизме. Он сказал как-то: «Туда поступают только ради формы». Больше он не распространялся, но было ясно, что какие-то его идеалы рухнули. Распространяться на такие темы было не в его духе. Ни в детстве, ни потом.
А поначалу всё казалось таким интересным и мне, конечно, тоже; и я мечтала, как я потом поступлю в «птенчики» (маленькие бойскауты назывались «волчатами», а девочки, гёрлскауты, — «птенчиками»). Но этого «потом» не настало. Имя Баден-Пауля до сих пор звучит для меня волнующе: мне казалось тогда, что это был какой-то самый главный, чудесный скаут! А теперь я прочла у Ларусса, что Баден-Пауль был просто английским генералом, создателем бойскаутизма во всех странах. Скауты должны были всё уметь, что умеют теперь туристы: ставить палатки, разводить костёр (конечно, под дождём желательно) и готовить. Володя должен быть сдавать экзамен «на повара». И зубрил, как готовят рыбу И я зубрила за ним: что надо делать раньше — потрошить, чистить или мыть рыбу и т. д. Чисто теоретически! Ещё у бойскаутов была какая- то возня с узелками на галстуке: развязать на ночь узелок можно было, лишь если ты совершил какое-нибудь доброе дело за день. И ещё был девиз: «Будь готов!» — «Всегда готов». Мама со свойственным ей юмором находила очень удачным отвечать «всегда готов» в момент, когда размотались дурацкие обмотки на ногах.
Мне сейчас очень просто вспомнить, кто же из наших друзей был скаутом? Да все! И Славу, и Всеволода Покровского, и Беляевых, и Пастуховых — всех мальчиков вижу я одетыми в защитную форму, а особенно хорошо выглядывают в воспоминании все эти милые лица из-под летних шляп типа ковбойских, с раздвижным ремешком под подбородком.
А если говорить о том, как мы все одевались в детстве, до «скаутизма», то все всегда носили матроски! Летние, зимние, тельняшки, шапки и матросские пальто. Вот только меня так не одевали; но пальто и я, конечно, донашивала после Володи, наслаждаясь золотыми пуговицами с якорями. А уж после революции я долго донашивала всё Володино: и какие-то синие куртки-косоворотки, с резиночкой внизу, и ночные рубашки, и лифчики, и всё, что ещё не изодралось. И даже кепку!
На ногах у нас летом сандалии. Зимой — ботинки (называли мы их «сапогами»). Чёрные. Сначала с пуговицами, а потом с крючками для шнурков. В подмётках наших всегда понатыканы кнопки. По ним можно было безошибочно определить профессию нашего отца.
На сапоги надевались калоши или чёрные суконные ботики. С защёлкой, железной, впереди. Симпатично так щёлкала!
А вот в совсем раннем, туманном детстве мы носили синие шерстяные пелерины с капюшоном, подбитым чем-то красным. Именно в такой пелерине выступала я впервые в маминой пьесе «Лесные человечки». Было мне полтора года. Я играла брусничку.
Ещё в спальной комнате прошла моя скарлатина. «Весёлая скарлатина» — как увековечила её мама в стихах:
Было это, видимо, перед самой революцией, так как мама читала мне вслух речи Милюкова, Родзянки, Пуришкевича. Я слушала «по дружбе», так как никакого интереса это у меня не вызывало. Жили мы во всей квартире одни с мамой и 2 прислуги. Тут я получила свою маму сполна! Не знаю, скучала ли мама в таком пленении, но я как сыр в масле каталась. Чтение, чтение, рисование, клеение. Даже шитьё кукле Мурочке какого-то изысканного кружевного белья. Из-за этого шитья моё старенькое тигровое одеяло было подобно костистому лещу от потерянных в нём иголок. То тут кольнёт, то там… Володя жил тогда не помню у кого, а папа — у Бенуа (отчего и получил какой-то интересный заказ). Изредка папа приходил к нам под окна, и мы махали друг другу и посылали поцелуи. Мама всё время была очень весёлой и неиссякаемо интересной для меня.
А из кухни по вечерам доносилось пение прислуги, что мама всегда любила: не из интереса к фольклору, а как признак хорошего настроения, царящего на кухне. Итак, скарлатина моя была всем по душе. Только во время дезинфекции, когда пахло формалином и слезились у нас глаза, сожгли всё-всё, что я наклеила и намастерила и что нельзя было прокипятить. Тогда, ко дню рождения, был подарен маленький самовар. Медный. Перед тем как его купить, мама долго звонила по телефону по магазинам: «Есть у вас детские никелированные самовары?» Наконец я сказала: «Да ладно уж, мама, ну купи мне килерованный».
Сейчас вспомнила, что ведь первым после родителей поселился в спальне мамин брат, дядя Женя с женой — тётей Марусей. Незадолго до этого они приехали из Владивостока, где дядя Женя, кажется, служил бухгалтером. Он был очень тощий, симпатичный, в пенсне. Тётя Маруся — красавица украинка, с серыми глазами и хлопающими непонимающими ресницами. По весу — вдвое больше дяди Жени. Брови рисованные, «пиявками». И тогда же — это, видимо, была зима 17-18-го года — в детской комнате живут Хованские.
Это Настенька, тёти Марусина сестра, с двумя хорошенькими детьми — Олей и Юрой. Настенькин муж — казачий офицер, князь, совсем, видимо, обнищавший. Видела его я только раз. Красивый, маленький. Что сталось с ним, не знаю. Сама Настенька умерла от тифа, когда они все жили уже не у нас. После её смерти сразу пришли в её комнату какие-то солдаты. Быстро всё переворошили и, сказав: «Что же княгиня-то нищая?» — разочарованные, ушли.
Потом умер скоро и дядя Женя. Не знаю, у себя ли умер или в больнице? Только мама была при этом. Отпевали его на Смоленском кладбище. Это были мои первые похороны, первый покойник, первый чистый восковой лоб, от которого нельзя оторваться — всё смотришь…
Тётю Марусю мама устроила вскоре заведовать хозяйством в нашу школу, «к Маю», где она (прекрасная хозяйка!) была очень к месту; жила она там же и вырастила сирот Хованских.
В ту зиму, 17-18-го года, я поступила в 1-й класс Василеостровской гимназии. Гимназия эта была «ведомства императрицы Марии Федоровны», и я могла учиться там даром, так как отец преподавал в Ксеньевском институте (кажется, перспективу). И это решило дело.
Вот этот год — даже в воспоминаниях моих — невесёлый. Дома или совсем нет электричества, или дают его только вечером. Правда, некоторое время можно сладостно предаваться безделью, после чего неизменно лёгкое разочарование, когда вспыхивает свет и надо садиться за уроки…
Школу свою я не любила, но не думала об этом тогда, т. к. не знала, как можно любить свою школу.
Училась неважно (по двенадцатибалльной системе умудрялась получать за диктовки «5»), Но меня это совершенно не трогало — ни тем более моих родителей.
Спорта — никакого! Одни девочки… даже на перемене нельзя было побегать!
По утрам вся гимназия парами текла по коридорам и лестницам в актовый зал и выстраивалась на молитву по классам. Впереди маленькие. Сначала делали ещё всем залом, разом, реверанс нашей директрисе. Она стояла, синяя, корсетная, с мутными глазами, и мягко дирижировала двумя руками: р-раз! Пока не выйдет. А кто же читал молитву? Кажется, старшая гимназистка? Между окнами перед нами висел большой образ, похожий на картину В этом же зале проходили и уроки пения (ах вы, сени, мои сени…), и уроки танцев. Танцевали па-де-патинёр, помпадур, па-де-зефир. Это мне нравилось.