Страница 84 из 86
И лишь тогда оглянулся. В предрассветной мгле перед ним до самого горизонта, до самого Материка простиралась ледяная пустыня. Завтра, а может быть, даже сегодня здесь, на этих голубоватых под лунным светом ледяных полях начнется самое большое, самое главное сражение в его жизни, сражение, которое всему подведет итог.
Наклонив голову, глядя на Пролив исподлобья, как на опасного и сильного врага, Панюшкин ощутил вдруг волнение, ощутил сильное предчувствие победы.
— О, Пролив, Пролив! Спасибо тебе и низкий поклон за твой сволочной характер, за то, что измотал ты меня до последней жилы, за то, что не замерзал до этого вот дня! О, как благодарен я тебе за то, что всколыхнул ты меня до самого дна и заставил вспомнить дни и людей, которых, казалось, забыл навсегда! И тебе, Тайфун, низкий поклон за то, что принял участие в моей судьбе!
Как ярко после тебя солнце, как прекрасно небо! Как здорово урчат трактора, бульдозеры, тягачи наутро после бурана! Какой высокий смысл в надсадном реве их моторов, какой в них смысл! И тебе, Ирка, спасибо! За твое пренебрежение, за твои насмешки и за измену, да, и за измену тоже — низкий поклон. Что бы знал я о жизни, не будь тебя? И тебе, гражданин Буркало, спасибо за все твои заботы! Земной поклон тебе, несчастный и подлый человек Хромов! Слава тебе и хвала!
Тебе, взявшему на себя тяжелую и неблагодарную роль сволочи! Если бы ты только знал, как приятно общаться после тебя с людьми, какие они по сравнению с тобой, о, Хромов, чистые и бескорыстные! И тебе, Остров, прекрасный, дикий, каторжный Остров! Я говорю тебе сейчас искреннее спасибо за то, что ты принял меня на равных, за то, что дал испытать все, что суждено испытать человеку, за то, что не сюсюкал со мной и не раздавил меня. Спасибо. Что делал бы я тогда со всеми своими неудачами и поражениями — они бы изгрызли меня! И как я смог бы разговаривать с людьми, которых встречал на протяжении жизни? А ведь они каждый день приходят ко мне и требуют ответа, и клеймят, и советуют, и советуются... Они все время со мной, и они не молчат. Спасибо. Спасибо, Остров, за то, что дал почувствовать себя человеком. Не будь тебя, чем украсил бы я свои последние годы, чем утешил бы себя, что повесил бы на стенку в своем последнем доме?
Земной тебе поклон...
И Панюшкин вдруг с болезненной четкостью увидел себя улетающим с Острова, увидел, как разворачивается, тяжело накренившись, разворачивается большой самолет вслед уходящему солнцу, а он, Панюшкин, расплющив лицо о стекло иллюминатора, смотрит на туманные сопки, влажные распадки, на обрывистый берег...
Он будет смотреть на все это слишком долго, пока не справится с волнением, пока не просохнут две слезинки на морщинистой щеке — вдруг он в самом деле заплачет, чего не бывает со стариками.
И тогда, чувствуя лбом холодное стекло, он еще раз подумает, а может, поймет или почувствует, во всяком случае, эта мысль посетит его, мысль о том, что Остров — это не просто одно из мест, где он жил и работал, где одержал самую важную свою победу. Где-то в нем образовался за эти годы свой маленький Остров с людьми, которых он видел здесь, с болями, радостями, со всем, что он пережил здесь, и этот Остров, как маленький острый осколок, навсегда останется в нем, он будет болеть в непогоду и напоминать о себе.
Прошлым летом мне пришлось побывать в этих местах. Светило яркое солнце, дул ветер с Пролива, волны играли сильными жесткими бликами, на пологих холмах струился песок. Ветер шумел в тощих лиственницах, слышались влажные шлепки волн, и пахло морем. Когда я подошел к самому берегу, то почувствовал, как на лицо оседает мелкая соленая водяная пыль. Да, было прохладно, солнечно и ветрено. И совершенно пустынно.
Ничто не напоминало о том сражении, которое развернулось зимой на льду Пролива.
Когда была сварена последняя секция труб, опущена на дно и зарыта в траншею, когда ушел со льда последний трактор, в экспедиционном отряде словно бы ослабли какие-то внутренние пружины, которые еще совсем недавно поднимали людей чуть свет, гнали их на лед, под воду, в кабины машин, в водолазные костюмы, а лед уже подтаивал, и тягачи ходили по колее, залитой водой.
А потом все кончилось. Люди бесцельно бродили по Поселку, опустошенные и растерянные, будто кто-то умер. Конечно, была удовлетворенность от сделанной работы, но была и острая горечь расставания. Оборудование разбирали на части, заколачивали в ящики, и стук молотков был гулок и печален. Рабочие распиливали доски, забивали гвозди, носили в ведрах краску и большими буквами писали на деревянных ящиках, теперь уже многим знакомое слово «Салехард». Там начиналось строительство подводного перехода газопровода Надым-Пунга. Сильными, неуклюжими пальцами ребята выводили на конвертах сваи новые адреса и рассылали их в большие и маленькие города, на острова и причалы. Каждый день кто-то уезжал, прощался. И местные жители покидали Поселок, не выдерживая саднящей перемены от многолюдия, голосов и скрежета металла, жестоких схваток со временем, природой, с самими собой, к тишине, безлюдью, бесконечному шелесту песка на холмах, шуму ветра в лиственницах, плеску волн.
Уезжали...
И вот тишина. Только глухо шумит Пролив, смирившись с тем, что по его дну уложена нитка трубопровода, по которому беспрерывной струйкой течет нефть. Торчит на берегу башенка маяка, посылая предупреждающие сигналы пароходам, катерам — их здесь не очень много, стоит небольшой домик дежурного перекачивающей станции, несколько изб Поселка.
Контора сгорела в то же лето, и когда я подошел к ее обугленным стенам, то услышал лишь, как шуршат не нужные уже никому бумаги. В кабинете Панюшкина потолок был обрушен, в углу лежало раздавленное его кресло, а над ним в обгорелой стене торчал ржавый гвоздь, на котором, когда-то висела схема будущего трубопровода.
Разгребая ногой кучу бумаг в углу, я вдруг почувствовал, что там, в мусоре, лежит что-то тяжелое. Нагнувшись, я поднял грубо откованный из рессоры нож, напоминающий короткий римский меч. Этот нож я прихватил с собой — пригодится колоть дрова, да и память будет.
Когда я собрался уже уходить, Панюшкин вдруг вскочил, будто вспомнил что-то.
— Погоди! Есть у меня заветная бутылочка женьшеневой... Надо нам по рюмочке выпить в память о Проливе и о том банкете с тайменем.
— Я смотрю, у тебя связи с Островом не теряются?
— Присылают ребята иногда гостинцы... Кстати, вот эта бутылочка — подарок Мезенова... Представляешь, — Панюшкин остановился, замер весь, глаза его под надбровными дугами вспыхнули синим огнем, — получаю вдруг телеграмму — так, мол, и так, встречай самолетом рейс такой-то, следующий с Острова беспосадочным перелетом... Встречаю. Знакомых не вижу. Бац! По радио объявляют: «Гражданин Панюшкин, вас просят зайти в кабинет начальника перевозок...» Захожу. И что ты думаешь, меня там ждет? Не угадаешь. Сто попыток сделаешь — не угадаешь!
— Таймень! — брякнул я.
— Точно! — вскричал Панюшкин. — Стоит в углу начальника перевозок, громадный, в серебристом сиянии, только что из самолета, из его холодильника — таймень. Я чуть не свалился. Как знакомого встретил. Что такое? Как понимать? Выясняется, Мезенов гостинец к празднику прислал. Представляешь? Да еще коробочка такая симпатичная — несколько бутылок женьшеневой водки, баночки, скляночки и так далее... Мезенов, оказывается, уже перебрался в столицу островного края, большим человеком стал, растет парень!
— А тебе не хочется на Пролив? — спросил я.
— Нет. Боюсь, — откровенно проокал Панюшкин. — Боюсь, и все. Только вспомню — и то сердце колотится... Не могу... Для меня Пролив — это люди, с которыми я там был... А идти, как на кладбище — не могу. Мезенов звал... Давай, говорит, организую поездку по старой памяти... Отказался. Пришлось отказаться. Ну, выпьем за Пролив, за Тайфун, за этого межконтинентального хулигана!
— Кстати, о хулигане... Недавно видел Горецкого, имел честь беседовать.