Страница 10 из 94
Женщина из аптеки повела меня мерить давление, дала какое-то лекарство, сказала, сколько стСит…
Римму увезли. Я пошёл домой. Племянник Гриша продолжал заниматься документами — о рождении, о приватизации, о браке, об инвалидности… Я бы никогда не справился, не будь его рядом… Наверное, лучше, если близкие умирают, когда ты ещё сравнительно молод и у тебя находятся силы ходить в милицию, в социальные службы, в морг… Впрочем, если стар, то, возможно, тебе кажется более естественным переход людей из бытия в небытие, и, значит, ты легче переносишь случившееся?.. Но, быть может, как раз, молодые способны быстрее забывать и переключаться?..
Следующие два дня мы с Гришей были заняты поисками необходимых документов, кроме того я много звонил по телефону, отвечал на звонки. И, как мне казалось тогда, в этих телефонных голосах передо мной начинала лучше раскрываться истинная суть человеков: на кого-то из них я обижался, других ещё больше понимал, третьих ещё больше жалел, четвёртые становились роднее и ближе… Но ещё через день я сообразил: все мои изыскания и выводы — неврастеническая чушь: людей следует проверять, если вообще следует, не в этих обстоятельствах. И постарался забыть о своих умозаключениях. (Хотя голос ведь у человека — рупор души. Разве нет?)
Я начал принимать транквилизаторы — у Риммы, в её лекарственных залежах, оставалось несколько упаковок феназепама, и тут со мной случилось почти то же самое, что два года назад и что показалось тогда довольно забавным. Той осенью меня оперировали по поводу грыжи, и перед операцией я спросил врача, можно ли для большего спокойствия принять таблетку феназепама, и он разрешил. Всё прошло хорошо, к вечеру я уже звонил по мобильнику домой и сообщал о благополучном исходе. А на следующий день, когда позвонил снова, Римма сказала, что была очень обеспокоена, потому что вчера я названивал ей не меньше десяти раз и всё время повторял одно и то же. Она советовалась с нашим другом-врачом, и тот успокоил: объяснил, что это следствие наркоза.
Так вот, в те дни, о которых рассказываю сейчас, со мной повторилось то же самое, только на этот раз мои звонки были ночными. Часа в три или в четыре я разбудил и весьма обеспокоил племянника Гришу, так как упорно внушал ему, что Римма заперлась у себя в комнате и не хочет выходить. То же самое, как потом выяснилось, я сообщал другому её племяннику, но у того нервы оказались крепче, и он не придал этому значения. А Гриша наутро прискакал ко мне, да не один, а с приятелем-врачом, и они уже начали подумывать о том, чтобы отправить меня чуть ли не в психушку, но отказались от своего намерения, когда внимательно прочитали длиннющую инструкцию к феназепаму, где микроскопическим шрифтом было упомянуто, что это лекарство может вызывать галлюцинации. Ничего себе успокоительное!..
Похороны тоже прошли, как в полусне, хотя я уже не принимал никаких психотропных средств. И алкогольных тоже. Их функции отчасти выполняли друзья, а также мой родной брат и мой племянник. (Других близких родственников у меня не осталось.) Друзей было немало — новых и прежних, и одни выказывали искреннее сочувствие взглядом и словом; другие — только взглядом; третьи держались, как обычно, могли даже, отвлекшись от случившегося, произнести нечто совсем постороннее, похожее на шутку, за что я был им только благодарен.
Со стороны Риммы присутствующих было не слишком много: близких подруг не осталось, ряды когда-то многочисленных родственников сильно поредели — пришла одна из племянниц, на кого Римма последнее время держала обиду за давнишний проступок: продажу какого-то семейного сувенира; пришли два племянника — Гриша и другой, помоложе, с кем она (вернее, он с ней) не виделась с десяток лет. Ещё одна племянница давно жила в Польше и не смогла приехать из-за визовых процедур; не приехал и племянник из Киева, а самая, самая любимая племянница — недавно умерла. Зато были три сослуживицы из юридических отделов — немолодые и очень нездоровые.
Похоронная церемония в морге Боткинской больницы длилась, к счастью, недолго. В гробу лежал человек, совершенно не похожий на Римму в жизни; и был он от нас далеко, неизвестно где, и мы от него — тоже. Во всяком случае, так ощущал я. Все молчали. Нужно было что-то сказать, и я сказал, что ничего говорить не буду, потому что не могу, и спасибо всем, что пришли. И все меня, спасибо им, поняли и в молчании, под умиротворяющую музыку, проводили гроб с уже не Риммой. И над ним не сомкнулись, спокойно и безысходно, бесшумные створки; он не стал проваливаться почти на наших глазах в печь, а его перенесли в подъехавшую к задней двери морга автомашину и увезли. Туда же… Она любила ездить на машинах. Мы колесили с ней, и с нашим спаниелем Капом, по дорогам Подмосковья, бывали в Польше, Германии, Венгрии… В свой последний путь она тоже отправилась на четырёх колёсах. Но без Капа. И без меня…
А живые отправились, как и полагается, на поминки. Когда-то этот обычай казался мне диким, несообразным. Со временем я изменил суждение и не мог не признать, что в нём есть добрый смысл: напомнить, показать, что, не взирая ни на что, жизнь продолжается. Почти как в известной картине Ярошенко «Всюду жизнь»…
Заговариваюсь, отвлекаюсь… Словом, веду себя, как большинство тех, кто пришёл на вторичное прощание, к застолью, где я снова почти ничего не мог выговорить, кроме слов благодарности, и почти ничего не запомнил… Но если бы собрался с духом и заговорил, то о чём? Наверняка о том, что Римма, вне всякого сомненья, хороший человек, и что говорю так не оттого, что, как поучали древние, о мёртвых (как ни страшно относить это слово к ней) «либо хорошо, либо никак», а потому, что это чистая правда.
Да, хороший — честный, отзывчивый, широкий, смелый в защите людей друг от друга и собак от людей. И ещё — гостеприимный, доброжелательный, приязненный, и тем непривычней и печальней было видеть, как появлялась у неё болезненная обидчивость и, видимо, связанная с этим неоправданная острая неприязнь к некоторым близким людям. Упоминал уже об одной из племянниц, а впоследствии это чувство затронуло кое-кого из её подруг и наших общих друзей… Нет, оно почти не проявлялось открыто — Римма носила его в себе, от чего ей, наверняка, было ещё тяжелей…
Повторюсь, что в тот день я не говорил почти ничего и мало что запомнил. Хотя остались в памяти добрые слова, сказанные моим обычно весьма сдержанным братом; как произносили соболезнования давняя риммина сослуживица Ольга, отринутая племянница Люда, один из моих новых друзей, Саша, старый приятель Лёша, всегдашний сподвижник Риммы по заливистому смеху в наших застольях, и… Не забыл, как мне совали конверты с деньгами (на похоронные расходы), но совсем не помню, как и с кем ехал домой (хотя почти не пил в этот вечер), остался ли кто-нибудь у меня в опустевшей квартире…
Зато хорошо помню, как на следующий день окунулся в новую реальность, и была она почти книжной, потому что до этого только из книг знал, что такое завещание и какие оно может вызывать чувства душевные и последствия физические…
Нет, никакой трагедии не произошло, не думайте. Никто меня не лишил наследства, не пустил по миру с сумой на плечах: обо всём, что написано в этом документе, мы говорили раньше. Удивило и больно ударило лишь одно: зачем? Зачем было писать обо всём этом ещё около десяти лет назад, втайне от меня, и потом отдать на хранение старшей из племянниц, ещё живой тогда Гале? Почему такое недоверие?..
Ох, слаб человек!.. Это я о себе: слаб и малоприятен! Не хотел, видит Бог (или не видит?), начинать эти разговоры ни с самим собой, ни, тем более, с посторонними. Давал себе слово — и, всё же, начал. И повело…
А с другой стороны — почему нет, если, как считают дипломированные психоаналитики и что подтверждается мнением большинства обыкновенных людей: раскрой душу — легче станет?..
Вот и раскрываю. Даже рубашку порвал…
И, выскакивая из-за частокола вспомогательных и вообще лишних слов и фраз, могу повторить — сейчас, по прошествии тринадцати с половиной месяцев: да, обидно. И письмо Риммы, приложенное к завещанию и написанное, видимо, тогда же, не унимает обиды, хотя начинается с ласкового «Юрочка». А заключительное короткое «прощай» только добавляет горечи…