Страница 33 из 48
Юра потом видел как-то на улице актера, исполнявшего роль Отелло, — он же был главным режиссером театра — красивый и представительный, седой мужчина в мехах, он шел под руку с ярко накрашенной дамой, тоже актрисой, — и Юре было ужасно жалко обоих…
С нетерпением ожидал он новых писем, но сам, по-прежнему, редко баловал и родителей, и друзей своими посланиями. Еще и потому, что писать было, по существу, нечего. Ведь от него ждали рассказов о чем? О жгучих морозах — когда плевок замерзает на лету и со звоном ударяется о стылую землю; о непроходимой тайге, по которой он пробирается, изнемогая от усталости; о схватке с разъяренным медведем, из которой Юра выходит победителем; о том, как выловил в Иртыше во-от такую рыбину; или, на худой конец, о том, что он вдоль и поперек изучил науку ихтиологию и теперь все знает о рыбах, о планктоне и бентосе, и ему предлагают должность главного научного сотрудника… А он что может написать? Как опять полдня сидел без дела на рыбстанции, а после пошел в столовую, где съел гуляш с пюре и выпил два стакана компота; как в десятый раз поднялся по длинной лестнице на гору и увидел вблизи Кремль и тюрьму, а внизу — снежные очертания Иртыша и Тобола; как потом спустился и снова прошел по рыночной площади, мимо Гостиного двора, где уже заканчивалась торговля; как зашел в магазин, купил на вечер мятных пряников и халвы; и как, еле передвигая ноги, чтобы оттянуть время, вновь поплелся на рыбстанцию, где уже не было молодых лаборанток, и сидел на первом этаже с Еленой Ивановной, с двумя собаками, пил чай и заново рассказывал, что Москва большой город и что там почти все есть… А потом опять шел по светлым от снега улицам в свою каморку, оклеенную газетами, где что-то читал под тусклой лампочкой, после чего заваливался спать. И если не засыпал сразу, то думал о школе, о Нине, о ребятах… Но все это было, как в тумане, и тогда он начинал вспоминать места из книжек, где описывались полуодетые, или полураздетые, женщины с большими грудями (у Горького, например, в каком-то рассказе про полустанок; у Мопассана в «Доме Телье»; в одном историческом романе из жизни семейства Борджиа; а еще в академическом издании сказок «Тысяча и одна ночь»…); и он дорисовывал в мыслях все эти картины, раздевал и одевал самых разных женщин, придумывая им различные наряды — обтягивающие, просвечивающие, с разрезами, с огромными декольте; и сильно возбуждался, трогал себя пальцами, сгибал и выпрямлял ноги, поворачивался набок… Но вскоре спокойно засыпал… А наутро обнаруживал не совсем понятные пятна на простыне.
Дорогой Юра!
Вот я пишу снова, а от тебя только одна единственная открытка. Помнишь ты, что обещал часто писать?
У нас много нового. Я подружился с Левой Шамагиным, с Костей Садовским. Втроем организовали литературную группу и выпускаем журнал под названием «Мы». Вышел один номер. Там статья, мы называли ее манифестом, в ней мы заявляем о своих взглядах на искусство, на творчество и определяем направление журнала. Я вышлю тебе журнал, а ты напиши рецензию, мы дадим ее во второй номер. Ладно?
Нинку Копылову почти не вижу, не знаю, как она. По-моему, все больше с Васильевым.
А с Колькой я совсем разошелся. Он даже написал мне длинное послание, в котором говорит, что ничего особенного к Ире не имеет и что ребятам не к лицу ссориться из-за какой-то девчонки. Развел дурацкую философию на два листа. Я ответил ему одним словом: «дурак». Он узнал о существовании «Мы» и обиделся, что его не пригласили.
С Иркой в странных, непонятных отношениях. Когда встречаемся (в школе это неизбежно), оба начинаем улыбаться и даже смеяться (нервный смех, может?), но не разговариваем. Все равно, мне приятно. А что будет дальше — не знаю. Я ведь через пару месяцев уйду из школы навсегда, а ей еще год трубить.
Ну, ладно. Живы будем, не умрем. Привет от всех ребят и от всех родных. Пиши побольше о себе.
P.S. В школе новая песенка: «У Евгеши рощу охраняет Рощин!»
4
Не так много времени прошло с тех пор, как Юрин поезд отошел от перрона Северного вокзала, что на Каланчевской площади в Москве, а казалось, минули века. Тщетно пытался он нагнетать воспоминания — о Нине, о директоре, о бабе-Нёне, о своих обидах на что-то, на кого-то — чтобы испытать те же чувства, что раньше; те самые, что побудили бросить все и уехать… Но исчезла острота, все сгладилось, потеряло очертания. Еще некоторое время назад он мог бы, ему представлялось, провести рукой по всем шероховатостям своей жизни, сказать: вот это — укололся о Нинино равнодушие; эти зазубрины — от ощущения, что стал не так нужен друзьям; этот бугор — от противных разговоров с директором; эта заноза — от вечных скандалов с бабушкой… А сейчас — под рукой и в душе была прямая, ровная линия. И нет сожаления о совершенном, как и предвкушения чего-то нового, интересного. Безразличие, апатия. Словно очень устал…
В общем, опять почти подходили слова той самой песни про жизнь, полную исканий и переживаний; песни на легкий, расхожий мотив, которую Юра еще иногда напевал в память о своем недалеком, но почти забытом суровом прошлом:
(Он почти уже и не думал о ней.)
Песни в те годы были с Юрой все время — не те, так другие. Они, меняясь, сопровождали его и действительно помогали — если не «строить», то жить. Это были самые разные песни — чаще из кинофильмов — маршевые, патриотические, лирические: и та самая, которая «строить и жить помогает», и про сердце, которому «не хочется покоя», и про «веселый ветер»; а также «страна моя, Москва моя…» и «почему я водовоз», и «в каждой строчке только точки», и «танцуй танго, мне так легко», и «ин Парис, ин Парис зинд ди медельн зо зюс» — из заграничного фильма «Под крышами Парижа»… и песенка «Мое сердце плачет, тебя зовет», которую Юра услышал однажды в кинотеатре «Палас» в исполнении джаза из Чехословакии; и неаполитанские песни, и «Златые горы», и ария «Куда, куда вы удалились», и даже «Интернационал»… Неважно, какие были слова (очень редко они находили отзвук), важна была мелодия, она-то часто и помогала — особенно в одиночестве — ходить, сидеть, думать, переживать обиды, даже надоевшие уроки делать…
Вернулся из своей командировки Борис Маркелович, и стало немного веселей. С ним и молчать приятно. А в ближайший выходной они отправились на охоту. Самую настоящую — на глухарей. Юра получил амуницию: одноствольное ружье, несколько патронов, дробь, короткие широкие лыжи без палок. Наконец-то!
Вышли не очень рано — все равно, намечалась ночевка в деревне, километрах в пятнадцати от Тобольска, у знакомых Бориса Маркеловича, и лишь следующим утром они пойдут в лес. В тайгу! Погода была что надо: мороз градусов тридцать, но совсем без ветра, так что идти — одно удовольствие. Шли сначала по большаку, потом свернули на санный путь, однако лыжи не надевали: они только для очень глубокого снега. В валенках Юре было тепло и приятно; правда, городское пальто с котиковым воротником казалось не совсем к месту, да и тянуло у ворота и в плечах, но зато за спиной болтался походный рюкзак, на плече висело настоящее ружье — «тулка». Будет, о чем написать Вите.
В дороге больше молчали: Борис Маркелович не был говоруном, да и мороз немалый. Но все же Юра успел узнать, что глухари — из отряда куриных, семейства тетеревиных; что из этого же семейства — куропатки, рябчики; а глухарь самый крупный из них, больше метра в длину бывает и весом до семи кило.
В деревенской избе, зимой, Юра был первый раз в жизни, и ему там понравилось: высоко от земли, чисто, тепло; правда, окошки маленькие, зато хозяева какие радушные — сразу усаживать за стол стали, кормить, да как!.. Юра давно не ел таких разносолов, если вообще ел когда-нибудь. Одна рыба чего стоит! А огурчики малосольные! А капуста!.. Борис Маркелович водки не пил, и Юре было неудобно выпить, а как хотелось под такую закуску! К Соньке бы в дом ее, а то заедали там одним хлебом с колбасой… Ну, еще пирожные иногда…