Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 48



Впрочем, хочется думать, все это — затаенно — было: сомнения, возмущение, ирония, анекдоты — просто Юре о них неизвестно. Так же, как о страхах, разъедавших взрослые души, о чувстве незащищенности… отчаяния… да мало ли о чем…

Говорю про это потому, что и в прежние, и в нынешние времена воспитывали по-разному. Знаю семьи, где от детей, начиная с их самого нежного возраста, родители намеренно не скрывали своего скепсиса, неверия, социального отвращения… И что же? Дети зачастую вырастали нормальными приспособленцами, ортодоксами; в лучшем случае, безразличными ко всему, кроме дензнаков.

И неудивительно. Ибо слишком велико давление общественной плоти с ее новоявленным жестоким общественным разумом, с коллективными органами, мероприятиями, квартирами, ответственностью всех за каждого, залезанием в святая святых недавно упраздненной души. И как же перед этой налитой мышцами артельной силой устоит ослабленный страхом и постоянной неустроенностью семейный костяк (и семейный очаг), не говоря об отдельном «голом человеке на голой земле»?..

К чему клоню? Сам не знаю толком. Видимо, к весьма тривиальному выводу, что личность, хотя и рождается, вроде бы, свободной, но все же, увы, подневольна. И все мы, в той или иной степени, «продукт». (Как писали школьники в сочинениях на тему «Капитанской дочки» о Екатерине II.) И еще к тому, что никогда не мешает раскидывать собственным умишком.

Что касается Юриной семьи, то — хорошо это или плохо — жили они не в замкнутом, не в выдуманном ими, но вполне реальном мире: отоваривали карточки, стояли в очередях, дружили, ссорились, перемывали кому-то косточки; любили книги, музыку, гостей, ученье (Надежда Александровна в пожилом уже возрасте окончила сначала учительский, а после него педагогический институт). И не было у них крена ни в бытовую, ни в сторону, выражаясь современными терминами, идеологизации или политизации. Что и есть, мне кажется, нормальное свойство рядовых интеллигентных людей… (Правда, в нормальных условиях…)

Снявши голову объективизму и плюрализму — этим архибуржуазным вражеским методам познания простого и сложного, мы запоздало плачем сейчас по волосам самой обыкновенной, заурядной правды. И вот, утерев слезы и пытаясь быть правдивым, не могу не признаться, что и Юре не удалось в свое время выскочить из-под завораживающего влияния окружающей среды: он тоже отдал дань постулатам классовой борьбы. (Правда, остановился на пороге классовой ненависти…) Что легко проследить хотя бы по его творческому наследию. В возрасте одиннадцати-двенадцати лет, помимо легковесных, не вполне завершенных пьес под названиями «Летающий доктор» и «Кто вор или как хитро сделано!» (том I, кн. 2), им были написаны две, тоже не совсем законченные, но вполне актуальные по тематике драмы — «Борьба двух миров» (в 5-ти актах, 18-ти картинах) и «Наша боевая задача» (в 5-ти действиях из нашего времени — том II, кн. 4). За ними последовали два рассказа: один — психологического плана (о привидениях и преодолении чувства страха), другой — о борьбе за свободу и справедливость в средневековой Франции. По поводу второго Лена Азарова, чье классовое чутье намного превосходило Юрино, написала (красными чернилами) небольшую рецензию, в которой справедливо указывала, что «этот рассказ идИологически невыдержан. У тебя не показана классовая борьба, и Жак Марион только из-за личной ненависти к графу примкнул к восстанию…» (Отец Лены, который давно не жил с ними, тоже примкнул в свое время к восстанию — он был старым большевиком, автором книг по политэкономии, за что его вскоре арестовали, и он исчез из этой жизни, так и не увидев результатов своей деятельности.)

Но вернемся к плакату, что висел в Юрином классе.

Однажды толстая маленькая учительница русского Эмма Андреевна, которая хлопала кулаком по столу так, что некоторые девчонки падали с перепугу с парт, прохаживаясь по классу, увидела такое, что не только стукнуть кулаком, а слова выговорить не могла. Плакат, на котором товарищ Сталин вертел штурвал всей страны, возглашал, что он «…ВЕДЕТ НАС ОТ ПОБЕДЫ К…БЕДЕ»! Второе «ПО» было старательно замазано чернилами.

Когда учительница обрела голос, она произнесла одно только слово: «Кто?..» В ответ было молчание. Тогда она приказала: «Никому с места не вставать, я сейчас вернусь!» И выкатилась из класса.

Ученики не сразу поняли причины испуга Эммы Андреевны, не осознали всей меры содеянного. Им просто было смешно и занятно: как ловко кто-то сумел — всего две буквы зачеркнул, а сразу все изменилось. Одна из девочек даже наивно поинтересовалась:

— Кто же это? Гавря, не ты? Ты же рядом сидишь.

— Ну, а если я, то что? — беспечно ответил Гавриков.

В класс вошла заведующая школой. Тихим голосом, который постепенно возрастал до вопля, она объяснила, что это типичная вражеская вылазка, особенно сейчас, в период особого обострения классовой борьбы, когда нужно быть особенно бдительными и давать своевременный отпор, но, в то же время, не выносить сора из избы… И вообще, кто это сделал, пусть немедленно признается!.. Ну… Я жду!!!

— Да что такого, я не понимаю? — спросил Гавря.

— Он не понимает! Кажется, я объяснила русским языком.

— Ну, шутка такая, — снова сказав Гавря. — Чего особенного?

— Видно, ты и сделал? — быстро спросила заведующая. — Встань и ответь?

Встал Юра:



— Почему он? Разве спросить нельзя?.. Если плакат над нашей партой, значит, мы и сделали?

— А кто же?.. Ну, отвечай, отвечай, Хазанов!

— Я не знаю.

— Вот видишь! Не знаешь, а защищаешь. А мы все должны стоять на защите интересов государства, а не отдельных личностей.

— Да не Гавря это! Честное слово!

— Пионер не должен разбрасываться честными словами!.. Божко, сними плакат и дай мне… Продолжайте урок. Никаких больше разговоров по этому поводу… Ни здесь, ни за стенами школы…

Разговоры, конечно, были. Вызывали родителей Гаврикова (его мать даже толком не поняла, о чем речь: плакаты какие-то… У нее и так забот полон рот… А сын Володя неплохой совсем мальчик, ничего такого не позволяет, помощник материн…) Юрин отец тоже был у заведующей. Какой там произошел разговор, Юра не знал; одно только сказал ему отец: заведующая говорит, что ты, наверное, хороший друг, но, защищая товарища, можешь погубить себя…

— Как это? — спросил Юра.

Однако отец не стал распространяться на эту тему.

Дело с плакатом так и заглохло, хода ему не дали: до 34-го года и убийства Кирова оставалось, к счастью, еще около двух лет. А слова заведующей, сказанные отцу, были почти в точности воспроизведены потом в учебной характеристике, выданной Юре после седьмого класса. Что, впрочем, не помогло тому, чтобы его приняли в ближайшую к дому 110-ю школу, считавшуюся образцовой…

Но все это дела недалекого будущего, а пока Юра, как уже упоминалось, переключил свои симпатии на Лену Азарову и предпринял отчаянную и довольно длительную по времени попытку обратить ее внимание на свою особу: принялся писать пьесу из испанской жизни. Это стало первым его крупноформатным произведением, которое имело не только начало, но середину и конец, а также эпиграф («Всякий знающий поймет, про кого тут речь идет»), предисловие и послесловие.

Не зная еще, что такое эзоповский язык, Юра прибегнул именно к этому жанру, изобразив под обличьями «донов» и «донн» своих хороших знакомых и себя самого.

Но лучше об этом скажет сам автор.

«Уважаемый класс! (Или, вернее, некоторые личности из него!)

   Эта пьеса написана под впечатлением школьной жизни. В ней я осмеял плохие стороны некоторых индивидуалов. Как-то: наивность, глупость, излишняя самоуверенность, преждевременные увле-ния, напыщенность и проч. Надеюсь, что типы, изображенные без всяких прикрас, будут сразу узнаны всеми и самими обладателями. Вполне естественно, что читатель мне может задать вопрос: какую же цель я преследовал, изображая людей в комическом виде? Исправить их?.. Я вовсе не хочу заниматься их исправлением, не хочу показывать им, как смешны они, так как все равно они этого не уяснят. (От автора книги: вот он уже, ранний мудрый скепсис!) Просто хочу, чтобы другие увидели их в естественном виде…

Может быть, некоторые назовут пьесу мою глупой выходкой, но я преследовал определенную цель и ни за что не признаю негодность этого произведения, как не признаю негодность пера Гомера.

За сим я кончаю.