Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 132

— Он тогда был простым казаком.

— Только и всего, что брюхо выросло.

— Пускай бы в гости заглянул. Можно так сделать, что и знать никто не будет.

— Понимаю, пане Богдан. А если явятся к нам непрошеные гости?

— Смотря сколько и с чем, а главное — кто. Я не собираюсь каяться ни перед ними, ни перед королем Владиславом!

В сечевое товариство принимали только после того, как человек прочитает «отче наш» и «верую» и еще перекрестится по-православному. За благочестивую веру христианскую казаки шли на муки, но церковь в Сечи помещалась и сейчас в бараке, оплетенном хворостом и крытом камышом. Рядом стояла маленькая колоколенка, хотя колокол, подаренный еще гетманом Петром Сагайдачным, был большой и звучный: как зазвонят, слышно и на островах и по всему Великому Лугу. Из окон колокольни выглядывали пушки, из которых не только стреляли по татарам, но также салютовали на пасху и рождество, в богоявление, на храмовой праздник покрова, когда приезжали послы и когда собирали раду.

Поп в церкви был старый, тихий, зато дьякон обладал таким басом, что как начнет читать евангелие, можно и в церковь не ходить: слышно во всех куренях. Заметный был там и псаломщик, такой длинный, что мог тушить свечки, как бы высоко они ни горели. В его же обязанности входило будить к заутрене судью, писаря, есаула и всех куренных атаманов, когда они находились на Сечи.

Еще больше, чем попов, почитали казаки кобзарей, от которых можно было услышать и печальную и веселую песню — у кого к чему душа лежит.

Кирило Кладинога недавно тоже приплелся на Сечь. Он уже наведался в каневский курень, а в сочельник направился в Черкасский полк. У дверей стоял на часах поляк из тех, которыми после ординации пополняли украинские полки вместо умерших реестровых. Завидев кобзаря, он надменно крикнул:

— Куда прешь?

— Куда люди, туда и я! — отвечал Кладинога, вытянув вперед руки, чтобы нащупать дверь.

— Иди к своим Семенам, пся крев! — закричал жолнер и ударил старика мушкетом по вытянутым рукам, да еще и толкнул в грудь.

Кобзарь потерял равновесие и упал в снег. В это время в сени вышли покурить несколько реестровых казаков. Они все видели и слышали, как отозвался о них поляк. Один казак подбежал к жолнеру и ударил его в ухо с такой силой, что тот перелетел через кобзаря и хлопнулся в снег, но тут же вскочил на ноги и прицелился в казака. Выстрелить он не успел, так как подбежал еще один казак и, выхватив у него мушкет, огрел им жолнера по голове. Жолнер охнул и медленно осел. На крик подоспел жолнер от другого барака и в свою очередь ударил мушкетом казака. Казак зашатался, упал. А еще через минуту на снегу лежал и второй жолнер. Крик поднялся во всех куренях гарнизона. Поляки стали удирать и прятаться, но их находили. Встревоженная полковая старшина открыла стрельбу и только этим остановила расправу над поляками.

Кобзаря подняли с земли каневцы и увели в свой курень. До сих пор реестровые не осмеливались заходить к соседям: они понимали, что оказались бы нежеланными гостями. Об этом без слов говорили взгляды, которыми их дарили при встрече сечевики. После стычки с польскими жолнерами часть реестровиков впервые переступила порог каневского куреня. Кобзарь долго прислушивался к возбужденным голосам, наконец с хитрой усмешкой и от себя вставил слово:

— Шел к своим сочельник возвестить, а попал к ляхам. Должно, стар уж стал Кирило, что не нашел дороги на Сечь.

Было понятно каждому, что кобзарь смеется над сечевиками, и запорожцы молча опустили чубатые головы. А кобзарь придвинул кобзу, прижался к ней, как казак к любимой, и перебрал пальцами струны. Они зазвенели, заговорили нежно, как весенние ручейки, потом стали суровее, зазвучали насмешкой, и Кладинога запел:

...Только чую, не помру я на лавке средь хаты,

Покажу еще я силу ляху-супостату...

— Эге, славно наши хлопцы-молодцы умеют зачинать, вот хотя бы сегодня, да вот кончать не умеют... — И снова забегал пальцами по струнам:

Доводилось мне не раз в степи варить пиво,

Турок пил, пил татарин, пил и лях на диво…

— А почему бы сегодня и не попотчевать панов-ляхов, как умели их потчевать славные лыцари Павлюк, Остряница или Гуня?..

И опять рокочут струны:





Немало теперь лежит их с похмелья,

Кости их моют дожди и заносят метели...

— Так то ж Гуня был или Остряница. А теперь где такие? — отозвался из толпы один казак.

— У кого уши есть, голубь, тот слышит, — загадочно отвечал кобзарь. — Может, хоть он заступится за растоптанную веру нашу благочестивую, за ограбление церквей наших, за надругательства над доблестью лыцарства запорожского. Натыкали панов комиссаров, что и продохнуть не можно.

— На кого ты, человече божий, намекаешь? — спросил куренной атаман. На его жилистом теле была только одна сорочка из грубого полотна, завязанная зеленым шнурком. Он внимательно слушал кобзаря и то сжимал кулаки, то супил мохнатые брови, даже зубами скрипел. — Мы бы его, человече божий, под знамя поставили! Здесь, говорят, сотник Хмельницкий объявился на острове, слышали — и он кое о чем думает-гадает.

— Казацкое сердце в груди у сотника Хмельницкого: забрал у него подстароста все угодья и живность всю, сына запорол, а сотник об Украине печалится.

Кладинога помолчал, тронул пальцами струны, прокашлялся и густым басом запел:

Ой, надвигалась черная туча,

Сгал гром громыхать...

По всем лицам теплой волной пробежала улыбка, губы сами повторяли слова кобзаря — любили казаки песню.

— Эту наш кошевой любит... Вот бы обрадовался, кабы услышал!

Кошевой атаман Тягнирядно сидел в это время на острове Бучки в шатре у Богдана Хмельницкого. Долго вспоминали они молодые годы, когда вместе казаковали, между тем Богдан Хмельницкий не забывал, для чего пригласил кошевого, и постепенно выложил перед ним все обиды, которые терпела от польских и своих магнатов вся Украина. Тягнирядно тяжело вздохнул.

— Анафемские души! — проговорил он.

Тягнирядно был седой уже, дородный казак, однако еще подвижной, с молодыми глазами. Вырос он на Сечи, побывал и в море и в степи, был на турецкой галере, от цепей и сейчас еще чернели на запястьях, словно браслеты, глубокие полосы. Поняв, что пан сотник заговорит сейчас о политике, он поморщился; казаки весь жупан на нем оборвали, пока заставили взять палицу кошевого; ему конь да сабля, перегоны да сеча были по душе, а не кошевое управление. Тягнирядно крякнул. От Богдана Хмельницкого не укрылось его смущение, но Чигиринский сотник продолжал.

— Либо сейчас, пане кошевой, либо никогда, — сказал он твердо. — Коли панам-ляхам удалось уже поставить свой гарнизон на Сечи, так теперь жди, что из страха перед турецким султаном они и вовсе захотят стереть с лица земли казаков.

— Пане сотник, ведь ты же знаешь, что Польша не одна: за ней стоят Австрия и Франция. Ей в случае нужды и татары помогут.

— А мы татар переймем.

— Как это переймем? — вытаращил глаза кошевой. — Это чтоб с басурманами вместе?

— Не в церковь собираемся, а на войну, пане кошевой. А если в тылу спокойно будет, одно будем знать — пробиваться вперед. А Польше сейчас трудно рассчитывать на помощь. Рассуди, пане кошевой: в Англии, слышно, смута идет, во Франции тоже неспокойно. У самих, как говорится, пожар в доме. А возьмем Неметчину — все еще воюет со Швецией, Туретчина с Венецией дерется. Не до Польши сейчас султану. А в Крыму голод, и Польша до сих пор не заплатила татарам дани. Хан Ислам-Гирей — человек с головой.

Кошевой вздохнул еще тяжелее и снова вытер пот.

— Вам виднее, пане сотник, а только лучше бы с Москвою договориться.

— Лучше! — согласился Хмельницкий и тоже глубоко вздохнул. — Двадцать лет об этом думаю.