Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 132

Был он невысок ростом и неказист, но крепко сколочен. Хрящеватый нос, глубоко посаженные глаза и тонкие синие губы делали лицо его злым и выдавали упрямый, спесивый характер. Невзрачную внешность князь старался восполнить горделивой походкой, властным голосом и безграничной жестокостью.

Владея почти тремястами тысячами душ крестьян на левобережной Украине, князь Иеремия чувствовал себя, как и его прадед на острове Хортице, могущественнее бессильных королей Речи Посполитой. Он мог здесь делать все, что вздумается, совершенно безнаказанно, — а это и значит быть царем. Оставалось только до конца воспользоваться уроками мудрого предка и завязать самостоятельные отношения с соседними государствами, тогда сильнее его не будет претендентов на польский престол. Boт почему Иеремия так обрадовался, когда узнал, что крымский хан прислал к нему посланца.

Князю хотелось, чтоб это был не простой посланец, а посол, поэтому он его иначе и не называл. А для того, чтоб это совсем было похоже на официальный прием посла, он приказал поместить татарина в Солонице, в пяти верстах от Лубен.

Аудиенцию ханскому посланцу князь Иеремия назначил только через неделю. А пока он прикидывал в уме, что могло быть причиной посещения. После долгих раздумий решил не тешить себя надеждой на заигрывания крымского хана, а остановиться на более вероятной причине — набегах его казаков на татарские улусы.

И это льстило его самолюбию: крымский хан не жалуется на него королю, а хочет вести переговоры как равный с равным.

Когда татарам наконец было разрешено прибыть ко двору, они явились на двадцати конях и столько же вели на поводу. Впереди ехал в островерхой шапке косоглазый татарин с редкой седой бородой. Это был Чаус-мурза. За ним вели гнедого коня чистых арабских кровей, под седлом, с подушкой из турецкого войлока.

Иеремия Вишневецкий смотрел во двор из-за портьеры и сразу отметил, что и конь был уже немолодой и седло на нем — убогое. Он кисло улыбнулся: у его придворной шляхты и кони были лучше и седла... Ублажили князя татары, когда вытаращили глаза на дворец. Понятно, это было для них неожиданностью: среди бескрайной степи, на горе, как в сказке, вздымался величественный дворец с башнями, с балконами, с террасами, с неприступными валами и стенами, а под горой в зеленых берегах, как брошенный на ковер голубой пояс, плавно текла полноводная Сула.

Еще большее впечатление произвел на Чаус-мурзу золотой зал, куда ввели его с особыми церемониями какие-то шляхтичи, которые и сами так и сверкали золотыми пуговицами, пряжками, цепочками и перстнями. В зале уже толпились такие же шляхтичи, разве что у одних были усы поменьше, у других побольше да разного цвета жупаны. Вся отделка зала была выдержана в золотистых тонах. У дверей стояло двенадцать драбантов [Драбант – наёмный солдат] с алебардами.

Чаус-мурза растерялся: он был обыкновенным слугой при дворе крымского хана, и поручение у него было совсем мелкое, а ему устроили прием, какой хан не всегда мог себе позволить даже для послов. Посланец решил, что это из страха перед его ханом. Наконец в глубине колыхнулась тяжелая портьера, и в зал вошел шляхтич с пышными усами. Остальные шляхтичи угодливо вытянули шеи.

Чаус-мурза тоже приосанился и уже хотел направиться к вошедшему, когда тот остановился сбоку и в свою очередь угодливо повернул голову к двери. Значит, и этот был только слугой. О том, что князь Вишневецкий держит при себе тьму-тьмущую обедневшей шляхты, из которой создал себе надворное войско и свиту, мурза слышал и потому не удивлялся. Это было в обычае у польских магнатов, но не каждый из них имел возможность столь пышно одевать своих слуг, как Вишневецкий, и мурза подумал, что жалкий ханский подарок может испортить все дело.

Князь Иеремия быстро, озабоченно вошел в зал. На нем был кунтуш, как бы окованный золотыми цветами, желтые сафьяновые сапоги и украшенная золотыми бляшками портупея, без сабли. Не обращая внимания на десятки согнутых в поклоне спин, князь вопросительно остановился перед ханским посланцем, который всматривался в него слезящимися старческими глазами.

— К вашей княжеской милости, — заговорил Чаус-мурза, пытаясь держаться независимо, хотя вся эта обстановка невольно лишала его мужества.

— В добром ли здоровье его ханское величество милостивый хан Ислам-Гирей? — перебил его Вишневецкий.

— Его милость ясный хан крымский Ислам-Гирей, хвала аллаху, здоров и вашей милости, князю на Вишневце и на Лубнах, челом бьет; аргамаком под седлом да луком турским в ваши руки...

— Не причинили ли мои люди какой обиды слугам его милости хана?

— Сейчас все в надлежащем порядке, князь... Нас сопровождали до самых Лубен запорожцы, а вот из посольства в Москву ваши схватили трех человек.

— Значит, они не придерживались посольского обычая, — поморщился князь.

— Нет тому доказательств...

Мурза все больше выходил из роли посла, и князь уже раздраженно сказал:

— Мое слово — тому доказательство!





От гнева лицо его пошло красными пятнами. Мурза почувствовал, что так он может не выполнить своей миссии, поспешно приложил руку к сердцу и заговорил сладким голосом:

— Всему Крыму известно беспредельное великодушие ясновельможного князя и его дружеские чувства к наисветлейшему хану крымскому, так пусть же ваша милость, светлый князь, не откажется отпустить трех пленников.

Иеремия Вишневецкий уж никак не ожидал, что миссия Чаус-мурзы окажется столь мизерной, но тут же подумал, что для начала отношений с крымским ханом и это годится. Он снисходительно улыбнулся:

— Для его величества хана крымского, нашего друга, мы рады пойти на эту услугу.

На этом аудиенция заканчивалась, и он хлопнул в ладоши. Из боковых дверей вышел дворецкий, неся перед собой штуку тонкого сукна и кошелек с червонцами.

— А слугам выдать хлеба, мяса и вина на дорогу! — приказал князь и повернулся, чтобы уйти, но в это время, расталкивая шляхту, пробился сквозь толпу длинный и точно развинченный подстароста и обхватил колени князя.

Перепуганный вид подстаросты заставил князя остановиться.

— Что случилось, пане староста? — спросил он холодно.

— Ваша светлость, в Лукомле бунт... Выгнали сборщиков, никто не слушается, уже дозорцев хватают... Управитель...

— Сколько посажено на кол? — раздраженно спросил князь.

— Он еле из их рук живым вырвался...

— Выпороть всех хлопов, а с ними и управителя... Чтоб знал, как следует обращаться с непокорными хамами. Что? Пошлите в Лукомль отряд валахов, и пусть сразу же посадят на кол вдоль шляха пятьдесят бунтарей!

— Ваша светлость... — Подстароста почувствовал, как противно затряслись у него руки, а язык точно стал поперек горла, и он еле выдавил из себя: — Говорят, сечевики...

— Что сечевики?

— Это они подбивают посполитых.

— Чтоб завтра же эти бунтовщики сидели у меня в подвале! Вы, пане Суфчинский, отвечаете за это своей головой. Что?

IV

Был душный вечер, пахло полынью и неулегшейся пылью. Над левадами всходила красная луна. Ветви деревьев, заслонявших луну, казалось, тлели, как угли. Черные тени протянулись через двор. Галя присела на перелаз и посмотрела в конец улицы: в этот час там всегда появлялась знакомая фигура Саливона, отчего у нее сладко замирало сердце. Когда парубок подходил поближе, Галя делала вид, что не замечает его, а он подкрадывался потихоньку и закрывал ей глаза горячими ладонями. Она вскрикивала: «Кто это?», а сама еще крепче прижимала руками его ладони к глазам.

Сегодня она не увидит Саливона: Петро говорил, что от Пановых канчуков на парубка нашла трясовица, и он слег. У Гали щемило сердце, она боялась, что не избежать Саливону кары: натворили такого, что из местечка поудирали в Лубны все паны-ляхи, все шинкари и арендаторы. Кто же это простит? Батько рассказывал, что в тридцатом году стражник коронный за то, что проявили непокорность, вырезал село Лисянку до последнего человека.