Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 132

Звон кадильниц привел Кривоноса в себя, ему вдруг стало душно. Он вышел из церкви. Под раскидистыми ветвями волошских орехов зеленели холмики с деревянными крестами. Он, обессиленный, опустился на крайнюю могилу. Образ богоматери теперь слился с образом Ярины и все стоял у него перед глазами, но уже не в бархатных ризах, а в белой свитке и вместо покрова с платком на голове. Такой вот казалась ему сейчас и Украина. Печать скорби лежала у нее на челе, а уста искривились от боли: силы по казацким кра́инам хватило бы на три Польши, а дети здесь родятся в панской неволе, умирают в ярме. «Доколе же будем терпеть от державцев и рендарей надругательства над законными правами и обычаями нашими?» — думал Кривонос. Лиловая дымка окутывала уже сады и далекие просторы, из церкви долетало торжественное пение, его будто старались заглушить соловьи — они щелкали везде, и от их песен вечер звенел. Тоска все еще давила сердце Кривоноса: то ему казалось, что так оно и будет на веки веков, изведет шляхта казаков, и памяти о них не останется на Украине, то другая вставала перед ним картина. Еще ребенком он с отцом попал в казацкий лагерь на Соленице. Наливайковцев была горсточка, а жолнеров, как воронья, нагнал гетман Жолкевский. И все-таки не могли осилить казаков, пока не прибегли к обычному панскому оружию — к обману. При этом воспоминании кровь взыграла у него в жилах.

Кривонос невольно поднял глаза на кресты, торчащие в бурьяне. На одном была выбита надпись:

«Кому лев пересечет путь, тот нехотя должен отступить».

— И отступит, отступит! — уже уверенно произнес Кривонос. Прочитал надпись на другом кресте:

Здесь Иван Семашко лежит,

А в ногах черный пес тужит-скулит,

А в руках острый меч блестит,

А в головах фляжка водки стоит.

Го-го-го!

Что ж кому до того!

Он рассмеялся.

— Не выпускай из рук меча, пане Семашко, и на том свете — ненароком с шляхтой повстречаешься. Го-го-го! Слышите, паны Потоцкие? Чтоб такой народ ходил в ярме — да ни за что!

II

Когда казаки вернулись из церкви, Карпо Закусило сидел уже у хаты на завалинке, дети играли с выводком куропаток, которых он поднял из-под косы на лугу, а Катерина в саду на печурке варила ужин. Дым сизыми клубочками подымался над вишнями, приятно пахло домашним уютом. На башнях начала перекликаться стража:

— Стереги!

— Стереги!

Кривонос с Мартыном тоже присели на завалинку, обведенную синей каймой.

— Живут как у бога за пазухой, — сказал Мартын, кивнув на хозяина.

Карпо был худой, тонкогубый, с маленькими глазками и обожженным лицом. Он шмыгнул хрящеватым носом и ничего не ответил. Хоть и знались они с Кривоносом раньше, но сейчас, когда Карпо оказался выписанным из реестра и стал вытирать спиной монастырскую сажу, зависть к вольным и обида на братов-запорожцев, не вставших на защиту городовиков, душила его. Кривонос, подмигнув Мартыну, сказал:

— Ишь как всем пришелся по душе красный жупан! А за тридцать злотых да за кожух в год не ходил душить низовое казачество? Походите в лычаковых жупанах, пока не додумаетесь, против кого следует встать, а то: «Король наш пан, а мы его дети!..»

— Хоть бы и додумались, так кармазины [Кармазины – так называли запорожских казаков, носивших красные жупаны] же городовиков за людей не считают, — отозвался Карпо.

— А ты спроси посполитых, как они вас понимают!

— Это их гетман Остряница так надоумил!

— Не любил гетман реестровых, это верно, так и говорил: «Берегитесь, как ядовитой змеи, казаков реестровых, выродков и предателей наших, что не думают о бедных, а только о своих выгодах».

— Потому реестровый о службе думать должен.

— У них одна только забота: как бы панской милости не лишиться.

Из сада подошла Катерина и кротко улыбнулась.

— Что это вы напали на него?

— Чтоб не порочил, гнездюк, казацкого обычая. А на кого ж тогда враги наши будут оглядываться?





— Он своей саблей уже в печке мешает.

— Не выдумывай, жинка! — вскипел Закусило. — Как возьму палку, ты у меня узнаешь, как брехать!

— А вы говорите — «гнездюк»!

Катерина засмеялась, засмеялись и казаки.

— Кому охота спотыкаться на борозде? — сказала она уже грустно. — За панщиной этой и света не видишь. В других местах уже в хлевах молятся и без попа, да чтоб униаты не видели. А у нас и попы есть и церкви богатые, да молиться в них некогда. Все из-за податей из-за этих! На замок полстога сена да пять возов дров надо отдать, да четыре дня паши, да десять коп жита дай, лед вози, пять грошей на ладан дай, а на Печерский монастырь кадь меду, да тиуну печерскому, что дань собирает, еще два ведерка. Вот только что храм, а и завтра бы пошла в поле. Таким разве был Карпо? А теперь дети растут... У всех, панове, душа воли просит, так что вы уж не сердитесь на простых людей за слово, хотя бы и за жесткое.

— Одних слов теперь мало, Катря, надо сердце ожесточить, — сказал Кривонос. — Захара Драча помнишь, Карпо, что на полонянке женился?

— Он хитрый казак!

— Все панам угождал, а над хлопами сам стал паном. Ну, лежит там теперь, в себя приходит. Может, слышали, как соседи его отделали? Чуть живого выпустили. А пан жеребца у него украл.

Катерина перекрестилась.

— Говорят, упырь был.

— Какой там упырь! Не обижал бы людей, так и не искали бы на него расправы. Один жадюга, а другой еще чище!

— А у нас на прошлой неделе ведьма объявилась. Карпо сам видел, как топили.

— Ведьмы не тонут, а эта камнем ко дну пошла и пузыри пускать стала.

— Может, и не ведьма, а так кто-нибудь наплел.

— Кто ж наплел? Пан Дружковский и раззвонил, она деньги с него искала. Это здесь недалеко, в Копыченцах. С самой весны там засуха. Паны давай допытываться — с чего бы это засуха взялась?

— Везде плохо, потому что панов много, — сказала Катерина.

— А верно, что так. К примеру, наш сотник: придешь к нему с прошением, подарок неси — два червонца, да еще курицу, да еще и утку, а свадебный выкуп — пять злотых. Кто же станет своих детей женить?

Такие разговоры вели они до той самой поры, пока не улеглись спать. Надежда застать лащевцев в Киеве и, может быть, разузнать от гайдуков что-нибудь о Ярине не давала Кривоносу уснуть. Только стало рассветать. Казаки выехали за ворота Васильковского городища. Дорога шла буераками, рощицами и левадами, усыпанными белой ромашкой, точно снегом. Леса остались позади еще за речкой Стугной, и казаки, привычные к широким просторам, теперь дышали полной грудью. В кустах проснулись птицы, и воздух звенел от их пения.

— А люди думают, что нет краше пышных палат, дорогой одежды. Чуешь, Мартын?

Джура к чему-то прислушивался. Доносились крики иволги, удода, коростеля на лугах, вавакали перепелки, а где-то стрекотала сорока.

— Должно, вепря заметила, — сказал он. — А по мне, так я бы все города развалил. Говорят, человек разумнее зверя, а зверь хоть в золотую клетку его посади, подохнет без воли.

Закуковала кукушка. Джура повернул в ту сторону голову и громко крикнул:

— Кукушка, кукушка, сколько мне жить?

Кукушка откликнулась еще один раз и точно подавилась. В глазах Мартына проглянуло испуганное ожидание. Кукушка молчала.

— Один год! — с деланным равнодушием произнес он, но тень грусти, точно крылом, осенила его лицо. — Врут кукушки, все кукушки врут!

— А мне так насчитала тридцать восемь, — как бы поддразнивая, отвечал Кривонос.

Всадники выехали из оврага и остановились пораженные: впереди, в зеленом мареве, на холмах серебром и золотом сияли купола церквей. Казаки сняли шапки и перекрестились. Почти месяц думали они об этой минуте, когда поднимет перед ними, как гетман булаву, свои златые главы Киев. В восхищении они не заметили даже, как из оврага вышли четверо босых, оборванных людей и встали у них на дороге. У Мартына было в сумах больше десяти фунтов серебра, которое они везли из Сечи в Печерский монастырь на оклады к образам. Максим Кривонос схватился за саблю: