Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 132

— Коли к тебе, то, может, еще и наведаются, — многозначительно сказал Кривонос.

Дивчина в клетчатой плахте внесла на подносе куманцы и сулейки [Сулейка, сулея – посуда для вина] с водками и кованные из серебра кружки. В это время во дворе залаяли собаки. Хмельницкий обеспокоенно посмотрел на окна, на Кривоноса, потом на стену, где висело оружие.

— А ну, узнай! — обратился он к дивчине, у которой заплясали кружки на подносе.

Только успела она выскочить за дверь, как под окнами послышались конский топот и хриплые голоса:

— Пугу, пугу, пугу!

— Пугу, пугу! — ответил Хмельницкий, выглядывая в окошко. — Пан хорунжий, счастливая твоя доля!

В светлицу вошел хорунжий Лава, за ним, неуверенно ступая, шел Верига. Отдав поклон хозяину, они начали оглядывать комнату, потом в замешательстве посмотрели друг на друга. Верига насупился и сердитым голосом сказал Кривоносу:

— Ты что же, собачий сын, казацкого обычая не знаешь? Зачем дивчину до срока увез? Забыл про пост? Что тебе батюшка сказал?

— И моему дому срам, — добавил хорунжий. — Ты что, Максим, хозяйки моей не боишься?

Кривонос подмигнул Хмельницкому. Сотник тоже улыбнулся их наивной хитрости.

— А я было подумал, что ты шутишь, Максим. Значит, и тебе надоело быть холостяком? Ну, если дочь в отца пошла, тогда пожелаем, чтобы и внуки за святую веру стояли, за нашу волю, за нашу отчизну!

— Да будет! — сказал Верига. — Но что я теперь батюшке скажу?

— Батюшка только словом пожурит, а жинка моя еще и ухватом огреет, — сокрушался хорунжий. — Запряг бы рыдван — стоит ведь без дела, — и почетнее, и для дивчины более удобно. Когда уж этих запорожцев к учтивости приучат!

— А что случилось? — спросил Остап, насторожившийся с самого начала.

С лица Кривоноса исчезла беспечная улыбка.

— Разве Ярины нет дома? Где Ярина? — вскочив с места, уже сурово спросил Кривонос.

Верига посмотрел на хорунжего, потом на Кривоноса и без слов понял, что с Яриной стряслось что-то еще похуже, чем они думали.

Все невольно поднялись. Хорунжий разводил руками, пожимал плечами, потом рассказал, как было дело. О девушке вспомнили, когда уже совсем стемнело. Лава сам обыскал весь сад. Всех дружек обошли — ни к кому не заходила. Как проводила казаков, пошла в сад, и больше ее никто не видел.

Кривонос стоял потрясенный. Потом, словно проснувшись, он пытливо посмотрел на Остапа. Тот встревоженно и нервно кусал кончик уса.

— Что ж ты молчишь?

Остап бросил холодный взгляд.

— В колодце надо искать, а может, в речке утопилась.

Все лица побледнели, по щекам Вериги стеклянными шариками покатились слезы. Кривонос дышал шумно и тяжело; со склоненной головы у него все ниже сползал чуб. После паузы Хмельницкий среди тревожной тишины сказал:

— Может, и на тебя нашелся Чаплинский?

Кривонос поднял на сотника мутные глаза, спотыкаясь о скамьи, вышел в сени и с порога крикнул:





— Коней!

Протяжное эхо покатилось рощей и замерло у Мотронинского леса.

IV

Стража медленно похаживала по валам замка и из-под ладони всматривалась в сожженную солнцем степь. Над дорогами густой тучей висела пыль, поднятая копытами коней, волов и босыми ногами крестьян, спешивших на ярмарку в Корсунь.

Вся площадь вокруг деревянной трехглавой церкви была забита людьми, белыми палатками и возами. Мелкая шляхта в серых жупанах из дешевого сукна целыми семьями толкалась у палаток, где армяне из Львова волнами взбивали персидские шелка, переливчатые глазеты и бархаты, тонкие сукна и жесткую парчу. В другом ряду купцы из Гданска и Кракова торговали венгерскими винами, восточными сладостями, орехами, фарфоровой посудой. Киевские и московские оружейники навезли разного оружия — на столах лежали мушкеты, дорогие сабли, пистоли с серебряной насечкой, ятаганы, пули и порох.

Клетки с поросятами, возы с луком и ряды глиняной посуды тянулись до берега Роси. Еще дальше, у самой воды, стояли возы, полные рыбы, меду, постного масла, бочки с водкой, пивом и брагой. На них сидели черные чубатые запорожцы с берегов Самары и Днепра и, лениво попыхивая люльками, наслаждались ярмаркой. Тут же белел ряд кадушек, корыт, ведер, лопат, дуг, ложек и мисок. Между ними расхаживали розовощекие, с широкими бородами продавцы в длинных рубахах и лыковых лаптях. Они привезли свой товар из-под самого Курска. Те, что помоложе, приехавшие сюда, должно быть, впервые, с интересом разглядывали людей. Здешние мужчины были чернявые, с карими глазами, с бритыми бородами и длинными усами. И в холод и в жару они носили высокие бараньи шапки, заломленные назад. В широких рубахах, в еще более широких штанах, они ходили и разговаривали не спеша, с достоинством, и всегда как бы подшучивая, но с такой улыбкой, что никто и не думал на них обижаться. Шутили они с горя, шутили и на радостях, не считая ни то, ни другое достойным серьезного внимания. Мужчинам словно лень было разговаривать, зато женщины говорили много, громко и протяжно, почти нараспев. В плисовых керсетках [Керсетка – женская кофта, безрукавка], выложенных яркими зубчиками или разукрашенных цветной тесьмой, в плахтах, подвязанных красными окрайками, в полотняных рубахах с вышитым подолом и рукавами, в башмачках с медными подковами, женщины выглядели стройными и приветливыми.

И казаки и крестьяне принимали московских людей как гостей: тот ласково улыбнется, другой для приличия остановится, перекинется словечком.

— А церкви у вас есть? — спрашивала какая-то женщина жалостливым тоном.

— Даже каменные, тетка, есть, пятиглавые! — весело отвечал продавец в островерхой шапке и с бородой клинышком. — Это только у вас, говорят, в хлевах венчаются.

— Э-э, голубчик, где церковная уния, там и в хлевах не разрешают венчаться православным.

— Ты, добрый человек, о мужиках расскажи, — перебил ее крестьянин с кнутом в руке. — Ваш царь заступник мужику или он такой же, как польский король?

— Породниться надумал?

— Уже нам света солнца не видно из-за нашего пана, а, говорят, по Донцу вольные земли есть.

— И кто это выдумал — «ваши», «наши»? Жили же, говорят, раньше вместе, — сказал седой дед. — Ежели царям врозь удобно, так нам несподручно.

Подходили новые покупатели, тоже присоединялись к разговору. С языка не сходили толки о панской неволе. Один упомянул Кривоноса — сказал, что Максим собирает людей, но другой бросил на него такой выразительный и строгий взгляд, что тот замолчал.

Ярмарка бурлила ключом. На голубом небе пылало солнце, в облаках пыли суетились люди, громко ржали кони, пронзительно скрипели арбы, монотонно журчали лиры, нежно звенели бандуры, на все голоса распевали слепцы и гнусавили калеки.

С отрезанными ушами, носами или обрубленными руками, они сидели вокруг церкви и между палатками, ползали под ногами, стояли с мисочкой на дорогах. Их причитания, казалось, покрывали все звуки и были так же привычны, как тучи пыли над толпой.

Возле безухого калеки остановилась женщина, одетая в плисовую керсетку и шелковую плахту. Она положила в мисочку два ячневых коржика и грустно покачала головой.

— И мой где-то вот так же бедует, горемычный. Может, слыхал там где про Надтоку Сергея? Третий год в татарском плену мается...

— Не слыхивал, матушка, и в татарском плену не бывал, а только в руки пану Вишневецкому попался.

Молодица испуганно перекрестилась и отошла к толпе, тесно окружившей старого кобзаря. Опустив голову, с которой свешивался на кобзу седой чуб, кобзарь медленно перебирал струны.

— Сыграй, божий человек! — сказал кто-то из толпы. — Люди слушать собрались.

Не поднимая головы, кобзарь стал быстрее перебирать пальцами, струны заговорили громче, и вот они уже застонали, словно чайка над морем, а когда их жалобы замерли, кобзарь густым басом начал:

Как на Черном море, на камне белехоньком,