Страница 5 из 19
Солдатские амулеты, которыми сберегалась их молодая жизнь, были из этой сказки. Гребешок, если его кинуть через плечо, разрастался непроходимым бором. Синяя стеклянная пуговица разливалась широким озером. Убегавший заяц нес в себе утку, а та – заговоренную пулю. Все это волшебно прилетело из солнечной теплой веранды сюда, в промороженные развалины. Промерцало крестиком на закопченной ладони.
У Пушкова не было охранного амулета. Он носил на груди металлический военный жетон, на случай, если его обгорелые кости найдут в подбитой машине. Но в бумажнике, который никогда не брал с собой в бой, он хранил фотографию. Молодые мать и отец и он, еще мальчик, в саду на даче, под осенними яблонями со множеством золотистых плодов. Мама называла сад «райскими кущами». Это и был их рай, где им чудесно жилось. Иногда, очень редко, когда возникало пространство в душе, не занятое лазаретами, выстрелами и истошными криками, Пушков доставал фотографию. Уносился в рай.
– Мужики, гляди, что нашел!.. – Флакон, покинувший было комнату, побродивший в потемках, вернулся, вынося на свет гитару, желтую, как дыня, слабо гудевшую в его цепких руках. – Может, кто сыграет, споет?
– Давай сюда!.. – приказал Клык. Принял гитару, положил на колени. Зарокотал, забренчал, подкручивая дребезжащие струны. Гитара, оглушенная бомбардировкой, расстроенная взрывной волной, хранила в своих хрупких перепонках удары танковых пушек, немощно постанывала. Клык сдувал с нее пыль, стряхивал с вялых струн больные неверные звоны, освобождал от окаменелого звука. Настроил, подбоченился, приподнял плечо в розовом махровом халате. Подмигнул всем сразу дико и весело. Погрузил толстую пятерню в струны, хватая их сильным грубым щипком, запел похабнейшую частушку.
Губы Клыка, выговаривающие срамные, веселые слова, были мокрые. Глаз дико и весело мерцал под нахмуренной бровью. Плечо ухарски поднималось под махровым халатом. В голосе звучали повизгивающие, непристойные, бабьи интонации. Солдаты хохотали, ударяли кулаками в ковер, заваливались на спину, поощряли Клыка. А тот, подергивая под розовым халатом могучими плечами, поерзывал на подушке, подмигивал всем сразу и пел еще похабнее.
Мочило заливался, тряс руками, крутил головой. Флакон делал страшные хохочущие рожи. Косой счастливо скалил зубы, колотил себя по животу.
Солдаты ахали, стонали, делали вид, что и у них в руках гитары, и они бьют по струнам, выговаривают с повизгиваниями дикие слова.
Пушков принимал эти срамные частушки, которые здесь, в разгромленном, отвоеванном доме имели смысл заклинания. Были проявлением молодой, желающей уцелеть плоти, страшащейся рваного осколка, раскаленной пули, операционного скальпеля. Дикие, свирепые, разудалые слова отделяли живых от мертвых. Горячих, дышащих, поющих – от заледенелых и скрюченных на кровавых носилках, от задавленных бетонными перекрытиями, от обглоданных собаками, костенеющих в гнилых подвалах. Солдаты погружались в эти плотские, срамные слова, спасались в них от черной, веющей за окнами смерти.
Клык отложил гитару. Радостный, раздобревший, всласть повеселивший товарищей, предлагал им продолжить потеху:
– Ну, кто сменит!.. У кого есть занозистей!..
– Дай мне, – попросил Звонарь.
Клык удивленно, неохотно передал гитару. Тот принял ее бережно, как ребенка. Сначала прижал к груди. Поток слабо дохнул в нее, будто вдувал свою жизнь. Легонько, как живую, огладил, словно ждал, когда в ней пройдет испуг. Сбросил со струн несколько печально прозвеневших звуков. И вдруг всем показалось, что в гитаре, в ее темной глубине, затеплился мягкий огонь, просвечивая сквозь тонкое дерево, как светильник.
Пальцы Звонаря двигались осторожно и нежно, словно он перебирал не струны, а волосы ребенка. Звуки, которые влажно и сладко издавала гитара, прилетели в разгромленный дом из других пространств, где не было проломов в стенах, осветительных желтых ракет, окровавленной амуниции, ожидания смерти. Солдаты, сидящие на замызганном ковре, минуту назад гоготавшие, жадно внимавшие срамным несусветным частушкам, вдруг изумленно утихли. На лицах у них появилась одинаковая печаль, будто они сожалели о чем-то несбыточном, что их миновало, случилось с кем-то иным в недоступной чудесной дали. Звонарев запел одну из песен иеромонаха Романа.
Пушков был ошеломлен и испуган первыми словами песни. В ледяном, гибнущем городе не существовало предметов и чувств, которым бы они соответствовали. Был поражен звуками голоса, ничем не напоминавшими хриплые приказы, остервенелые ругательства, вопли о помощи, сердитые переговоры по рации, истошные стоны. Пушков изумленно глядел на солдата. Словно тот только что явился к ним во взвод, его не было во время недельных боев. Не было синих истовых глаз, высокого, взволнованно-чистого голоса. Он появился внезапно, сегодня. Был прислан к ним в штурмовую группу перед неведомым грозным свершением. Поет незнакомую дивную песню. Старается им объяснить истину, с которой явился. Но они не могут понять. Изумленные, слушают. Тревожатся от непонимания слов.
Гранатометы, огнеметы, прислоненные к стене автоматы со сдвоенными рожками. Ракетница, штык-нож, оббитый о камень бинокль. Заложенный кирпичами оконный проем с амбразурой, в которую втиснут ствол пулемета с наборной латунной лентой. Гильзы с горящей соляркой, разломанный шкаф в углу. Это их монастырь, братская тесная келия. Их привела сюда таинственная безымянная сила. Позвало неизреченное Слово. Не взвод, штурмующий дом за домом, отупевший от залпов, озверевший от потерь и усталости, ненавидящий черный проклятый город. А молодые иноки, отрекшиеся от земной суеты, преображенные, вставшие на вечернюю службу, ждущие чуда в молитвенный час. Пушков чувствовал это преображение, словно его нечистое потное тело под несвежей одеждой, с больными суставами, с синяком на плече, омылось прохладной водой, задышало и побелело, стало стройней и легче. А душа, как мумия, закутанная в брезентовые оболочки, промасленная, пропитанная горящей нефтью, ослепшая от гнева, оглохшая от рева орудий, выскользнула из утомленной плоти. Прозрачная, бестелесная, не касаясь босыми стопами земли, стоит на воздухе перед синими очами. Вопрошает, ждет обещанную ей благодать.