Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 26

Итогом этих ночных размышлений стало решение купить ту дворняжку — конечно, не ради любви к ней, а потому что я видел, как она понравилась Элле.

Утром я тотчас сообщил ей о своем решении.

Как же я был разочарован, даже почти зол, когда столкнулся с неожиданной нерешительностью, которую понял как знак недоверия к своим словам.

В конце концов мне пришлось сказать, что я сам хочу купить эту собаку. Затем я сразу пошел к телефону и позвонил той женщине.

Мы купили Виф-Ваф за символическую сумму — две сотни крон. К ней прилагались засаленная подстилка, несколько собачьих игрушек из яркой пластмассы и собачья корзинка (в которой она никогда не сидела; она желала спать исключительно в моем кресле, где я обычно сидел и читал).

Виф-Ваф ела только корм под названием «Роял канин». Были у нее и другие дурные привычки. Она любила «подпевать» музыке, особенно если это было хоровое пение, даже когда я слушал его в наушниках.

Из этого вы наверняка можете заключить, что мое чувство «открытости и любви» продолжалось недолго. Я возненавидел эту собаку, как только она переступила порог нашего дома.

Не думаю, что она была от меня в восторге. Она привязалась к Элле. Когда Элла шла с ней гулять, собака была «сама доброта». Когда мы прогуливали ее вместе, она тоже вела себя вполне сносно, но, если я гулял с ней один, она лаяла, как сумасшедшая, гадила в самых неподходящих местах и пыталась убежать.

Разумеется, наше появление на людях вызывало оживление. Каждый встречный останавливался и смеялся над нашей дурацкой собакой, и Элле это нравилось.

Конечно же прежнее имя мы оставить не могли и переименовали ее в Друсиллу. Скажу честно, меня радовало то обстоятельство, что собаке уже восемь лет.

Вообще-то у меня сегодня день рождения. Обычно я его «отмечаю», просто ради собственного удовольствия. У меня есть привычка покупать ко дню рождения и на Рождество маленькие изысканные вещицы, которые я прошу завернуть, чтобы потом распаковать их в день праздника.

Я помню, что на день рождения обычно дарят совсем не то, чего бы тебе хотелось, и всегда приходится скрывать разочарование и разыгрывать благодарность — а это причиняет немало страданий, ведь никому не хочется врать.

Дело не в том, что в детстве мне дарили плохие подарки, просто мне казалось, будто они предназначены какому-то другому маленькому мальчику, а вовсе не мне. Говорил ли я когда-нибудь, какой подарок мне хотелось бы получить? Или понапрасну надеялся, что они сами поймут, немного присмотревшись ко мне? Не помню.

В почтовый ящик упала открытка.

«Рагнар, поздравляем тебя с днем рождения! Мы знаем, что сейчас ты в отъезде, так что отпразднуем позже. Но открытку мы все-таки решили отправить. Торгни составил твой гороскоп, посмотри! Всего тебе самого доброго, мама и Торгни».

На открытке изображалась бутылка шампанского, увитая серпантином. Наверняка она купила ее за одну крону на прилавке с уцененными товарами.

Я думаю об отце. Он умер, когда мне было пятнадцать лет. Почти тридцать лет тому назад.

До сих пор помню, как это было.

Стояли летние каникулы, и я отправился в путешествие на велосипедах вместе со своим «товарищем» Берндтом, мы с ним прекрасно ладили, потому что оба были ненавязчивыми и не особо нуждались в каких-либо развлечениях. Соскочив с велосипедов, мы разбили палатку на лесной прогалине, почитали, поговорили о природе, которая доставляла удовольствие нам обоим. (У нас было одинаковое чувство юмора, мы часто от души вместе смеялись, но никогда не говорили об интимных вещах, девушек мы не обсуждали.)

Когда появлялась возможность, я звонил из телефона-автомата домой. Помню, как я стою возле какой-то лавки; мы только что ехали через лес и, прежде чем пойти за продуктами, разбили на опушке палатку. Я был словно опьянен красотой и свободой и домой звонил неохотно, просто потому, что так надо.

Я отчетливо помню, как на другом конце сняли трубку, но голоса не послышалось. «Алло?» — переспросил я. И тогда в трубке раздался рёв, какое-то неприятное «кваканье». Затем мать сказала: «Отец умер».

Сначала я не понял, чей «отец», но, поскольку мой дед был уже мертв, мне пришлось осознать, что она имеет в виду моего собственного отца. У него случился инфаркт. В тот момент ему было шестьдесят шесть лет, он только начал сживаться с мыслью, что вышел на пенсию. И тут такое! Помню, что голос у матери был возмущенный, словно она обвиняла в его смерти меня. Как будто бы по моей вине она вышла замуж за человека, который был на двадцать лет старше ее!

Разумеется, мне пришлось вернуться домой. Я и Берндт поехали обратно к палатке. Мы оба молчали, не зная, что говорят в таких случаях. Мне ужасно не хотелось покидать красивую лесную прогалину, озеро и свободу! К своему стыду, я обнаружил, что не расстроен, а зол: «И надо же было умереть именно сейчас!»

Да, я испытывал такие странные чувства, что мне хотелось некоторое время побыть в одиночестве. Берндт не возражал, он и сам прекрасно понимал, что ситуация ужасная и мучительная.

Я пошел в лес. Казалось, что внутри меня сейчас все взорвется, я не испытывал горя, только невыносимое «давление» извне.

Еще я отчетливо помню, что вел себя, как маленький упрямый ребенок: ели, голубое небо, летние облачка и птичье пение принадлежали мне одному! Мой «земной рай» утрачен: ледяной черный ангел вытолкнул меня за врата!

И я помню, как вдруг поддался порыву, прямо там, где стоял, — я часто занимался «этим», когда оставался один в лесу. Никогда не понимал, почему так происходило, может быть, вы найдете этому разумное объяснение?

Возможно, в знак протеста против неблагосклонной судьбы, против «ангела, выгнавшего меня из рая»? Или просто потому, что это вошло у меня в привычку, а привычки дают нам чувство защищенности?

Помню только, что мне было безумно стыдно и «больно», и вместе с тем я испытывал сильное возбуждение, спрятавшись за елями и проделав «это». Почти тотчас солнце зашло за тучу. Я подумал: «Нет, я не должен!» Возможно, своим патетическим юношеским протестом я выступал против всего мироздания. Понимаете?

И вот я стоял на лесной опушке, подавленный и одинокий. Мне казалось, я никогда не испытывал такого «мучительного одиночества», такого чувства «совершеннейшей извращенности».

Когда я, мучаясь от стыда, вернулся к прогалине, Берндт сидел там и ждал, он собрал палатку и упаковал ее, приготовился к отъезду; он был угрюм и расстроен, что можно понять, ведь каникулы испорчены. Мы поехали на ближайшую станцию, кажется «Шернхув», и молча сели в поезд.

Помню, что в поезде Берндт сказал: «Ну что, почитаем немного?» — и я всю дорогу до Стокгольма пялился на одну и ту же страницу «Игры в бисер» Гессе.

После этого мы не встречались.

Отец был уже в морге. Меня словно парализовало. Не помню, как я держался в те дни, но мать сказала: «Рагнар, ты совсем не скорбишь по отцу, а ведь ты был его любимым сыном!»

Когда он лежал на «lit de parade»[14] в часовне, мы должны были с ним «попрощаться», но я не смог. Мне до сих пор стыдно за это. Мать с Торгни ездили туда и вернулись в каком-то оцепенении, оба они выглядели больными. Насколько я помню, Торгни ничего не сказал. А мать произнесла: «Это было ужасно, он уже не похож на человека, как будто он мраморный».

Удивительно, что я и сегодня с мучительной ясностью представляю себе труп отца, хотя в действительности никогда его не видел. Я вижу, как он лежит, словно каменное изваяние на крышке герцогского гроба, словно бледное подобие скульптур Лодовико и Беатриче Сфорца, с чертами, запечатленными в вечности. Как сейчас вижу его мраморное лицо: он мною недоволен, мне надо было прийти туда, я должен был посмотреть на смерть.

Торгни нашел в себе смелость. Маленький тринадцатилетний толстяк Торгни, такой демонстративно терпимый по отношению к матери. (Помню, что, придя из часовни, он стал как-то странно и неприятно пахнуть — вероятно, из-за того, что испытал сильный страх. Но все-таки он ведь нашел в себе смелость.)

14

Катафалк (фр.).