Страница 14 из 51
Впрочем насчет полушлюшки я погорячился, просто до сих пор обижен на нее за то, что она так и не простила мне внезапного исчезновения. Что уж поделать, я так устроен, я бегу, бегу, бегу.
Итак, стало быть, я вспомнил свою недалекую — полусумасшедшую продавщицу. И сразу же возненавидел литую девицу, сидевшую рядом со мной, да таращившую глаза на трихоцеоптериса, что жрал людей на улицах Нью–Йорка. До террактов в США оставалось несколько месяцев. Трихоцеоптерис не вызывал печальных ассоциаций.
Я ненавидел ее. Я ненавидел ее и позже, во время нашей импровизированной исповеди, — жертвоприношения полуголых тел, — проходившем на грязном алтаре подоконника в темном подъезде. Я возненавидел небо, истыканное светящимися иглами звезд, я возненавидел слово «литой», я понял, что схожу с ума и больше не выдержу, я обещал себе бросить все, сунуть в рюкзак запасные ботинки и уехать, и уехать в мир, я становился на носки, потому что подоконник, где она сидела, был значительно выше, я облился потом и случайной слезой бессмысленного совокупления, я безуспешно пытался раздвинуть пошре ее толстые ляжки, оцепившие мою поясницу… Я молился и молил быть спасенным в эту страшную ночь с нереальным туманом, через который к нашим окнам пробирались, хихикая и посмеиваясь, лучики света Луны, я носил на руках только что рожденных детей, я расслаивался, как пирожное, я даже не вытерся потом, я ненавидел целоваться с женщиной с прохладным ртом, вместо крови во мне — пар и безумие коллективного одиночества.
Так мы и исповедались. О, мой Бог, тебе понравилось?
…А потом я ушел — не могу, не могу просыпаться в постели еще с кем‑то, — и обрел спасение, временную пристань истерзанной совести и мук честолюбия. Дома меня ждало письмо — заказ местного филиала Фонда Сороса. В коем благовоспитанные засранцы «с радостью уведомляли» меня о том, что желали бы. А желали они, чтобы я, к выходу их очередного, никому не нужного альманаха «Бессарабия — судьбы и люди» (безусловно, после его издания состоятся голословные семинар и конференция) подготовил большой материал о некоем отважном враче, пытавшемся во время фашистской оккупации спасти сумасшедших из Костюженского дома умалишенных. Конечно, ни хрена у него не вышло, но какая величественная» была попытка» Ха, кретины! И врач этот тоже кретин! Но обещают хорошо заплатить. И я, презрев все, на следующий же день решаю посвятить себя только воздушным змеям, сну и Сумасшедшему Доброхоту из Костюжен времен Второй Мировой войны. Ах, как славно! Сколь‑нибудь серьезного отношения к своему «материалу» (мне даже прислали пропуск в архив!) я не ждал, поскольку уже имел опыт сотрудничества с подобными организациями. Лига Борьбы за Права Молдавской Женщины в Албанском Борделе, Союз Прогрессивной Молодежи Либеральной Направленности Города Бельцы, Объединение Женщин Социалистической Ориентации, Фонд Сороса И Международной Амнистии, и прочая, прочая…
Там нашли работу все бездельники моей Молдавии. Как‑то я участвовал в конференции на тему «Пресса Молдовы и Приднестровья: образ врага». Действо длилось семь часов с перерывом на кофе, представители этих двух уважаемых стран обнимались, организатор — беспрестанно краснеющая девица в красном же платье («Международная Амнистия») умилялась… А по окончании трепа все вынесли никому на хрен не нужную резолюцию, подписались под ней, получили в подарок по набору (ручка, блокнот и кусочек счастья в календаре на следующий год), разъехались и продолжили поливать друг друга говном.
Но тем и хороши подобные Фонды Болтунов и Тупиц, что изредка сладкие крошки их грантового пирога поклевывают такие несчастные воробушки, как я…
Стало быть, один псих, спасающий сотню других психов. Великая сила самопожертвования! Великая воистину, — пробормотал я и уснул, узрев во сне синих, ярко–синих птиц, раздиравших на части золотистый каравай солнца. А за ними наблюдал, грустно покачивая головой, серый единорог, по копыта увязший в мутной желтой реке.
Глава двенадцатая
— Очень боюсь пропустить этот момент, понимаете?
Василий обречено вздыхает, и крепко затягивается, — только за два дня он выкурил четыре пачки папирос, а ведь еще даже не вечер. Суетливый лысый больной, сидящий напротив, оживляется. Он постоянно потирает пальцы, словно только что брал ими соль. Пациент рассказывает Василию об очень важном моменте своей жизни — моменте истины, моменте, когда он, пациент, определяет, нужна ли ему женщина. Из‑за этого момента он сошел с ума.
— И когда я чувствую, что наступает Это, то очень боюсь пропустить момент, или ошибиться. А вдруг мне На Самом Деле не хочется? Тогда, чтобы точно понять, я захожу в туалет и начинаю… начинаю…
— Онанировать?
— О, да! Спасибо, доктор! Онанировать! Вот именно…
— Итак…
— Ах, да, простите. Начинаю онанировать, и в момент, гм…
— Семяизвержения, вы хотите сказать?
— А, ну… да, в общем да… В этот самый момент, гм… семяизвержения… в общем, если семя долетело до противоположной стенки от той, к которой я прислоняюсь спиной, значит, мне действительно хотелось женщину…
— Так в чем же дело?
— Но я‑то ведь только что онанировал!!! Мне же Уже Не Хочется!
— Ну, так не онанируйте!
— А как же я пойму, хочется мне или нет?!
— Но при чем здесь стенки?!
— Если долетело, значит, напор был силен! Как и желание! Неужели это трудно понять, доктор?!
— Я не… — помолчав несколько минут, Василий говорит, — впрочем, мы что‑нибудь придумаем. Идите пока.
— Хорошо, хорошо, доктор, — суетливый толстяк идет к двери, посыпая пол кабинета невидимой солью.
Но его беда просто ничто по сравнению с тем, что пришлось пережить статному молодому красавцу, на вид совершенно здоровому.
-… небольшой пикник. А когда я отошел от компании у костра на несколько метров, на поляну спустился густой туман, хотя было лето, и день выдался солнечный. Стемнело, и, обернувшись в ужасе, я не увидел никого из своих друзей и девушек. У костра сидел белоголовый старик в белом же балахоне, с лицом суровым, и, вы не поверите доктор, несколько божественным! Я подошел поближе и узрел, — да, именно такое торжественное слово подходит к тому, что я скорее ощутил, чем увидел, — как из‑за тумана проглядываются две обнаженные женские ноги. Это, видимо, была одна из наших девиц. Старик недовольно нахмурился, указал на ноги перстом, и они тоже пропали. Несмотря на то, что, как я уже сказал, лицо его выглядело божественным, оно виделось мне несколько расплывчато, будто я гляжу на него через стакан с водой. Старик сидел у огня, глядя на дымящееся мясо, унизанное на шампуры, и бормотал себе что‑то под нос, доктор. Наконец, он прекратил и глянул на меня. А ты почему не ушел в туман, — спросил он. Страх мой ушел и я ответил ему искренне — Бог мой, отец сущего, я не знаю… Тогда он простил меня, и весь догорающий с остатками угля день мы провели вместе. Он, — сидя у костра, и рассказывая мне множество поучительных историй, и я — внимающий им. Словно детство вселилось в меня, доктор! Я играл на поляне в мяч, запускал воздушного змея, дурачился, а отец мой — и сущего, ласково улыбался. Как мать…
— Знаете что? — перебил сумасшедшего взволнованный невесть с чего Андроник, — вы ведь человек верующий?
— Да!
— Тогда вы вовсе не сумасшедший! Просто вы — человек верующий, и вам было видение! Поезжайте‑ка домой. Не вижу причин, из‑за которых мы будем держать вас здесь. Только не говорите о своем видение местному священнику. Церковники ни чер… простите, ничего не понимают в чудесах, ведь они погрязли в реальности бытия!
…Через час тридцать семь больных были выписаны…
Андроник, нареченный Василием, хорошо играл в шашки. Игра для умных, но не очень терпеливых. И по опыту игрока он знал, что придерживаться до конца игры одного плана, одной комбинации — губительно. Потому он выписал тех больных, которые были хоть и сумасшедшими, но разговаривать могли. В поместье остались лишь пациенты — дебилы, пускавшие слюну, и передвигавшиеся, как малые дети, ползком. «Выздоровевших» развозили за мзду крестьяне села, после румынской порки прибегший к Василию… жаловаться на несправедливость судьбы.