Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 124

Вслед им неслись прибауточки и насмешливые замечания. Но задира-стрелец не обращал на них решительно никакого внимания, стараясь скорее убраться с площади; он не замечал, как, толкаемые из стороны в сторону, они приблизились к самому помосту.

Казнь над мещанкой Ропкиной уже совершилась. Она лежала на помосте с вырезанным языком, дико вращая глазами, из которых текли ручьи слез, и мыча бормотала что-то ужасное своим разинутым и окровавленным ртом.

Палач продолжал между тем свое дело. Он привязал к одному из столбов цыганку, к другому— Матрену Архиповну.

В ту самую минуту, как хворост загорелся у ног осужденных, Марфуша подняла руки к небу и крикнула громким, ясным голосом:

— Прости, народ православный, не виновна я в замыслах на царицу, одна у меня вина была…

Ее перебил пронзительный, душу раздирающий вопль из близстоявшей толпы:

— Матушка, ты ли это?!

Цыганка вздрогнула на своем костре, широко раскрыла глаза и устремила их с невыразимым ужасом туда, откуда раздался этот дорогой, близкий и так хорошо знакомый ей голос. Она увидала свою Танюшу. Но дочь уже не встретила последнего взгляда матери, она лежала в глубоком обмороке на руках мужа, который старался скорее унести ее с площади и спасти от беды.

А огонь между тем быстро делал свое дело. Дым взвивался клубами к небу, огненные языки уже лизали ноги казнимых, и их безумные стоны постепенно утихали. Скоро на столбах остались лишь обугленные трупы, и народ стал медленно расходиться по домам.

XI. Эпилог

Между тем в грузинских хоромах на Неглинной все ходили, уныло опустив головы. Царевна снаряжала Ольгу Джавахову и княжну Каркашвили в монастырь; юная княгиня и молодая девушка очень подружились в последнее время и целые дни проводили в грустных воспоминаниях о безвременной гибели Леона Джавахова.

Иногда к ним присоединялась и Елена Леонтьевна, которая стала еще молчаливее, еще бледнее; вокруг ее плотно сжатого рта легла какая-то складка затаенной тоски или горя, отчего ее прекрасное лицо стало еще суровее и как будто еще надменнее.

Царевич Николай очень возмужал; видно было, что смерть любимого воспитателя врезалась в душу юноши. Он рвался из России и не давал покоя деду, прося его взять с собой.

— Не могу я, не могу! — ответил совсем сраженный неудачей старый царь. — Куда я с тобой пойду? — спросил он внука. — Разве есть у меня свой дом, где голову преклонить? Видишь, русский царь отсылает меня домой, а где же у меня дом?

Грузины понуро слушали Теймураза.

— Ты еще окончательного ответа не получал? — спросил старика Николай.

— Вот жду царских послов, — безнадежно махнув рукою, проговорил Теймураз. — Да что мне послы? Наперед знаю их ответ.

И не ошибся храбрый старый воин.

Послом от Алексея Михайловича явился наконец князь Алексей Никитич Трубецкой.

— У великого государя, — начал князь после обмена обычными приветствиями, — война с польским и шведским королями…

— Слышал уже я это! — угрюмо возразил грузинский царь, но посол не обратил внимания на слова старика, хорошо понимая его горе и отчаяние.





— Так ты бы, царь Теймураз Давидович, — продолжал Трубецкой, — хотя бы какую нужду и утеснение от неприятелей своих принял, а ехал бы в свою Грузинскую землю и царством своим владел бы по-прежнему.

Горькая усмешка искривила поблекшие губы старого царя при упоминании о его царстве, но он ничего не сказал.

— А как царское величество с неприятелями своими управится, — продолжал посол, — то в утеснении и разорении видеть тебя не захочет и своих ратных людей к тебе пришлет; и теперь велел тебе дать денег шесть тысяч рублей да соболей на три.

— Великого государя воля, — ответил Теймураз, принимая дары. — Ожидал я себе государской милости и обороны, для того сюда и приехал, а теперь царское величество отпускает меня ни с чем. Приехал я сюда по указу царского величества, и в то время ко мне не писано, что все государевы ратные люди на его службе, если бы я знал, что царское величество ратных людей мне на оборону не пожалует, то я бы из своей земли не ездил.

— Ты говоришь, будто тебя царь отпускает в свою землю ни с чем, — возразил Трубецкой, — но тебе дают шесть тысяч денег и соболей на три; можно тебе с этим жалованьем до своей земли проехать, и ты бы этим великого государя не гневил.

— Дорог мне великого государя и один соболь, — сдерживаясь, проговорил Теймураз, — но при отце его, государеве, и заочно присылывано было ко мне двадцать тысяч ефимков, а соболей без счета; теперь мне лучше раздать государево жалованье на помин души, нежели в свою землю ехать да в басурманские руки впасть. Услыхав, что я еду к великому государю, турки, персияне и горские черкесы испугались: черкесы дороги залегли, в горах на меня наступали и ратных людей моих побили; я едва ушел. Потеряв своих ратных людей, ехал я к царскому величеству украдкой, днем и ночью, приехал и голову свою принес в подножие его царского величества и челом ударил ему внуком своим. Как увидел государевы очи, думал, что из мертвых воскрес, чего желал, то себе и получил. А теперь приезд мой и челобитье стали ни во что — насмеются надо мною изменники мои, горные черкесы, и до основания разорят. Чем мне отдану быть и душу свою христианскую погубить в руках неверных, лучше мне здесь в православной христианской вере умереть, а в свою землю мне незачем ехать! — Теймураз все больше и больше горячился, его седые брови грозно хмурились, а черные живые глаза сверкали суровым упреком. — На ком-то Бог взыщет, — взволнованным голосом продолжал он, — что басурманы меня, царя православной христианской веры, погубят и царство мое разорят! Великому государю какая будет честь, что меня, царя, погубят и род мой и православную христианскую веру искоренят? Я за православную христианскую веру с малою своею Грузинскою землею против турок и персиян стоял и бился, не боясь многой басурманской рати. Пожаловал бы хотя государь, велел проводить своим ратным людям, — утихая, докончил Теймураз.

— Государь тебя велит проводить ратным людям и к шаху отпишет, чтобы он на тебя не наступал и Грузинской земли не разорял. Как-нибудь проживи теперь в своей земле, а потом царское величество ратных людей к тебе пришлет, будь надежен, безо всякого сомнения, — произнес Трубецкой, стараясь утешить Теймураза.

Царь грустно покачал головой.

— Если я сам ныне милости не упросил и никакой помощи не получил, — проговорил он, — то вперед заочно ничего ждать уж не могу. И прежде обо мне царское величество к шаху писал, однако шах Аббас землю мою разорял и меня выгонял.

Так и уехал Трубецкой, не влив в душу обиженного старого царя отрадного чувства надежды и утешения.

Вскоре Теймураз отправился восвояси. Унылостью и безнадежностью веяло от провожавших своего престарелого царя. Царевна и царевич некоторое время еще оставались в Москве, так как неизвестно было, где преклонит свою седую голову грузинский царь.

Был холодный сентябрьский день. Над Москвой повисло свинцовое, серое небо, и дождь медленными, беспрерывными каплями падал на землю.

В грузинском доме суета и волнение. Теймураз Давидович уезжал со своею свитой в Иверскую землю. На дворе уже стояли оседланные лошади и дорожная колымага для Теймураза. Несколько вооруженных русских ратников гарцевали на своих великолепных арабских конях.

Теймураз, глядя в окна на эту кучку людей, которые приставлены были охранять его в дороге от нападения врагов, горько усмехнулся.

— Великий государь думает, — произнес он, обращаясь к присутствовавшему в комнате боярину, — что эта горсточка ратных людей охранит меня от черкесов?

— Ратники — добрые молодцы, — ответил боярин. — Сберегут твое царское величество, не сомневайся в том.

Презрительная усмешка мелькнула у царя, но он ничего не возразил и обратился к царевичу:

— Как только выгоню из Тифлиса Аббаса, приедешь домой.

— Возьми меня с собою, — упрямо твердил мальчик. — Здесь так холодно! Смотри: само небо плачет здесь от тоски по солнцу, по теплу; моя душа стынет, я не могу больше…