Страница 151 из 163
IX
Мир и тишина покоятся над Выборгской стороной, над её немощёными улицами, деревянными тротуарами, над тощими садами, над заросшими крапивой канавами, где под забором какая-нибудь коза, с оборванной верёвкой на шее, прилежно щиплет траву или дремлет тупо, да в полдень простучат щегольские, высокие каблуки прошедшего по тротуару писаря, зашевелится кисейная занавеска в окошке и из-за ерани выглянет чиновница, или вдруг над забором, в саду, мгновенно выскочит и в ту ж минуту спрячется свежее лицо девушки, вслед за ним выскочит другое такое же лицо и также исчезнет, потом явится опять первое и сменится вторым, раздаётся визг и хохот качающихся на качелях девушек.
Всё тихо в доме Пшеницыной. Войдёшь на дворик и будешь охвачен живой идиллией: куры и петухи засуетятся и побегут прятаться в углы, собака начнёт скакать на цепи, заливаясь лаем, Акулина перестанет доить корову, а дворник остановится рубить дрова, и оба с любопытством посмотрят на посетителя.
— Кого вам? — спросит он и, услыхав имя Ильи Ильича или хозяйки дома, молча укажет крыльцо и примется опять рубить дрова, а посетитель по чистой, усыпанной песком тропинке пойдёт к крыльцу, на ступеньках которого постлан простой, чистый коврик, дёрнет за медную, ярко вычищенную ручку колокольчика, и дверь отворит Анисья, дети, иногда сама хозяйка или Захар — Захар после всех.
Всё в доме Пшеницыной дышало таким обилием и полнотой хозяйства, какой не бывало и прежде, когда Агафья Матвеевна жила одним домом с братцем.
Кухня, чуланы, буфет — всё было установлено поставцами с посудой, большими и небольшими, круглыми и овальными блюдами, соусниками, чашками, грудами тарелок, горшками чугунными, медными и глиняными.
В шкафах разложено было и своё, давным-давно выкупленное и никогда не закладываемое теперь серебро и серебро Обломова.
Целые ряды огромных, пузатых и миньятюрных чайников и несколько рядов фарфоровых чашек, простых, с живописью, с позолотой, с девизами, с пылающими сердцами, с китайцами. Большие стеклянные банки с кофе, корицей, ванилью, хрустальные чайницы, садки с маслом, с уксусом.
Потом целые полки загромождены были пачками, склянками, коробочками с домашними лекарствами, с травами, примочками, пластырями, спиртами, камфарой, с порошками, с куреньями, тут же было мыло, снадобья для чищенья кружев, выведения пятен и прочее, и прочее — всё, что найдёшь в любом доме всякой провинции, у всякой домовитой хозяйки.
Когда Агафья Матвеевна внезапно отворит дверь шкафа, исполненного всех этих принадлежностей, то сама не устоит против букета всех наркотических запахов и на первых порах на минуту отворотит лицо в сторону.
В кладовой к потолку привешены были окорока, чтоб не портили мыши, сыры, головы сахару, провесная рыба, мешки с сушёными грибами, купленными у чухонца орехами.
На полу стояли кадки масла, большие крытые корчаги с сметаной, корзины с яйцами — и чего-чего не было! Надо перо другого Гомера, чтоб исчислить с полнотой и подробностью всё, что скоплено было во всех углах, на всех полках этого маленького ковчега домашней жизни.
Кухня была истинным палладиумом деятельности великой хозяйки и её достойной помощницы, Анисьи. Всё было в доме и всё под рукой, на своём месте, во всём порядок и чистота, можно бы сказать, если б не оставался один угол в целом доме, куда никогда не проникал ни луч света, ни струя свежего воздуха, ни глаз хозяйки, ни проворная, всесметающая рука Анисьи. Это угол или гнездо Захара.
Комнатка его была без окна, и вечная темнота способствовала к устройству из человеческого жилья тёмной норы. Если Захар заставал иногда там хозяйку с какими-нибудь планами улучшений и очищений, он твёрдо объявлял, что это не женское дело разбирать, где и как должны лежать щётки, вакса и сапоги, что никому дела нет до того, зачем у него платье лежит в куче на полу, а постель в углу за печкой, в пыли, что он носит платье и спит на этой постели, а не она. А что касается веника, досок, двух кирпичей, днища бочки и двух полен, которые он держит у себя в комнате, так ему без них в хозяйстве обойтись нельзя, а почему — он не объяснял, далее, что пыль и пауки ему не мешают и, словом, что он не суёт носа к ним в кухню, следовательно не желает, чтоб и его трогали.
Анисью, которую он однажды застал там, он обдал таким презрением, погрозил так серьёзно локтем в грудь, что она боялась заглядывать к нему. Когда дело было перенесено в высшую инстанцию, на благоусмотрение Ильи Ильича, барин пошёл было осмотреть и распорядиться как следует, построже, но, всунув в дверь к Захару одну голову и поглядев с минуту на всё, что там было, он только плюнул и не сказал ни слова.
— Что, взяли? — промолвил Захар Агафье Матвеевне и Анисье, которые пришли с Ильёй Ильичом, надеясь, что его участие поведёт к какой-нибудь перемене. Потом он усмехнулся по-своему, во всё лицо, так что брови и бакенбарды подались в стороны.
В прочих комнатах везде было светло, чисто и свежо. Старые, полинялые занавески исчезли, а окна и двери гостиной и кабинета осенялись синими и зелёными драпри и кисейными занавесками с красными фестонами — всё работа рук Агафьи Матвеевны.
Подушки белели, как снег, и горой возвышались чуть не до потолка, одеяла шёлковые, стёганые.
Целые недели комната хозяйки была загромождена несколькими раскинутыми и приставленными один к другому ломберными столами, на которых расстилались эти одеяла и халат Ильи Ильича.
Агафья Матвеевна собственноручно кроила, подкладывала ватой и простёгивала их, припадая к работе своею крепкой грудью, впиваясь в неё глазами, даже ртом, когда надо было откусить нитку, и трудилась с любовью, с неутомимым прилежанием, скромно награждая себя мыслью, что халат и одеяла будут облекать, греть, нежить и покоить великолепного Илью Ильича.
Он целые дни, лёжа у себя на диване, любовался, как обнажённые локти её двигались взад и вперёд, вслед за иглой и ниткой. Он не раз дремал под шипенье продеваемой и треск откушенной нитки, как бывало в Обломовке.
— Полноте работать, устанете! — унимал он её.
— Бог труды любит! — отвечала она, не отводя глаз и рук от работы.
Кофе подавался ему так же тщательно, чисто и вкусно, как вначале, когда он, несколько лет назад, переехал на эту квартиру. Суп с потрохами, макароны с пармезаном, кулебяка, ботвинья, свои цыплята — всё это сменялось в строгой очереди одно другим и приятно разнообразило монотонные дни маленького домика.
В окна с утра до вечера бил радостный луч солнца, полдня на одну сторону, полдня на другую, не загораживаемый ничем благодаря огородам с обеих сторон.
Канарейки весело трещали, ерань и порой приносимые детьми из графского сада гиацинты изливали в маленькой комнатке сильный запах, приятно мешавшийся с дымом чистой гаванской сигары да корицы или ванили, которую толкла, энергически двигая локтями, хозяйка.
Илья Ильич жил как будто в золотой рамке жизни, в которой, точно в диораме, только менялись обычные фазисы дня и ночи и времён года, других перемен, особенно крупных случайностей, возмущающих со дна жизни весь осадок, часто горький и мутный, не бывало.
С тех пор как Штольц выручил Обломовку от воровских долгов братца, как братец и Тарантьев удалились совсем, с ними удалилось и всё враждебное из жизни Ильи Ильича. Его окружали теперь такие простые, добрые, любящие лица, которые все согласились своим существованием подпереть его жизнь, помогать ему не замечать её, не чувствовать.
Агафья Матвеевна была в зените своей жизни, она жила и чувствовала, что жила полно, как прежде никогда не жила, но только высказать этого, как и прежде, никогда не могла, или, лучше, ей в голову об этом не приходило. Она только молила бога, чтоб он продлил веку Илье Ильичу и чтоб избавил его от всякой «скорби, гнева и нужды», а себя, детей своих и весь дом предавала на волю божию. Зато лицо её постоянно высказывало одно и то же счастье, полное, удовлетворённое и без желаний, следовательно редкое и при всякой другой натуре невозможное.