Страница 144 из 163
VIII
Штольц не приезжал несколько лет в Петербург. Он однажды только заглянул на короткое время в имение Ольги и в Обломовку. Илья Ильич получил от него письмо, в котором Андрей уговаривал его самого ехать в деревню и взять в свои руки приведённое в порядок имение, а сам с Ольгой Сергеевной уезжал на южный берег Крыма, для двух целей: по делам своим в Одессе и для здоровья жены, расстроенного после родов.
Они поселились в тихом уголке, на морском берегу. Скромен и невелик был их дом. Внутреннее устройство его имело также свой стиль, как наружная архитектура, как всё убранство носило печать мысли и личного вкуса хозяев. Много сами они привезли с собой всякого добра, много присылали им из России и из-за границы тюков, чемоданов, возов.
Любитель комфорта, может быть, пожал бы плечами, взглянув на всю наружную разнорядицу мебели, ветхих картин, статуй с отломанными руками и ногами, иногда плохих, но дорогих по воспоминанию гравюр, мелочей. Разве глаза знатока загорелись бы не раз огнём жадности при взгляде на ту или другую картину, на какую-нибудь пожелтевшую от времени книгу, на старый фарфор или камни и монеты.
Но среди этой разновековой мебели, картин, среди не имеющих ни для кого значения, но отмеченных для них обоих счастливым часом, памятной минутой мелочей, в океане книг и нот веяло тёплой жизнью, чем-то раздражающим ум и эстетическое чувство: везде присутствовала или недремлющая мысль, или сияла красота человеческого дела, как кругом сияла вечная красота природы.
Здесь же нашла место и высокая конторка, какая была у отца Андрея, замшевые перчатки, висел в углу и клеёнчатый плащ около шкафа с минералами, раковинами, чучелами птиц, с образцами разных глин, товаров и прочего. Среди всего, на почётном месте, блистал, в золоте с инкрустацией, флигель Эрара[*].
Сеть из винограда, плющей и миртов покрывала коттедж сверху донизу. С галереи видно было море, с другой стороны — дорога в город.
Там караулила Ольга Андрея, когда он уезжал из дома по делам, и, завидя его, спускалась вниз, пробегала великолепный цветник, длинную тополевую аллею, бросалась на грудь к мужу, всегда с пылающими от радости щеками, с блещущим взглядом, всегда с одинаким жаром нетерпеливого счастья, несмотря на то, что уже пошёл не первый и не второй год её замужества.
Штольц смотрел на любовь и на женитьбу, может быть, оригинально, преувеличенно, но, во всяком случае, самостоятельно. И здесь он пошёл свободным и, как казалось ему, простым путём, но какую трудную школу наблюдения, терпения, труда выдержал он, пока выучился делать эти «простые шаги»!
От отца своего он перенял смотреть на всё в жизни, даже на мелочи, не шутя, может быть, перенял бы от него и педантическую строгость, которою немцы сопровождают взгляд свой, каждый шаг в жизни, в том числе и супружество.
Как таблица на каменной скрижали, была начертана открыто всем и каждому жизнь старого Штольца, и под ней больше подразумевать было нечего. Но мать, своими песнями и нежным шёпотом, потом княжеский разнохарактерный дом, далее университет, книги и свет — всё это отводило Андрея от прямой, начертанной отцом колеи, русская жизнь рисовала свои невидимые узоры и из бесцветной таблицы делала яркую, широкую картину.
Андрей не налагал педантических оков на чувства и даже давал законную свободу, стараясь только не терять «почвы из-под ног», задумчивым мечтам, хотя, отрезвляясь от них, по немецкой своей натуре или по чему-нибудь другому, не мог удержаться от вывода и выносил какую-нибудь жизненную заметку.
Он был бодр телом, потому что был бодр умом. Он был резв, шаловлив в отрочестве, а когда не шалил, то занимался, под надзором отца, делом. Некогда было ему расплываться в мечтах. Не растлелось у него воображение, не испортилось сердце: чистоту и девственность того и другого зорко берегла мать.
Юношей он инстинктивно берёг свежесть сил своих, потом стал рано уже открывать, что эта свежесть рождает бодрость и весёлость, образует ту мужественность, в которой должна быть закалена душа, чтоб не бледнеть перед жизнью, какова бы она ни была, смотреть на неё не как на тяжкое иго, крест, а только как на долг и достойно вынести битву с ней.
Много мыслительной заботы посвятил он и сердцу и его мудрёным законам. Наблюдая сознательно и бессознательно отражение красоты на воображение, потом переход впечатления в чувство, его симптомы, игру, исход и глядя вокруг себя, подвигаясь в жизнь, он выработал себе убеждение, что любовь, с силою Архимедова рычага, движет миром, что в ней лежит столько всеобщей, неопровержимой истины и блага, сколько лжи и безобразия в её непонимании и злоупотреблении. Где же благо? Где зло? Где граница между ними?
При вопросе: где ложь? — в воображении его потянулись пёстрые маски настоящего и минувшего времени. Он с улыбкой, то краснея, то нахмурившись, глядел на бесконечную вереницу героев и героинь любви: на дон-кихотов в стальных перчатках, на дам их мыслей, с пятидесятилетнею взаимною верностью в разлуке, на пастушков с румяными лицами и простодушными глазами навыкате и на их Хлой с барашками.
Являлись перед ним напудренные маркизы, в кружевах, с мерцающими умом глазами и с развратной улыбкой, потом застрелившиеся, повесившиеся и удавившиеся Вертеры, далее увядшие девы, с вечными слезами любви, с монастырём, и усатые лица недавних героев, с буйным огнём в глазах, наивные и сознательные донжуаны, и умники, трепещущие подозрения в любви и втайне обожающие своих ключниц… все, все!
При вопросе: где же истина? — он искал и вдалеке и вблизи, в воображении и глазами примеров простого, честного, но глубокого и неразрывного сближения с женщиной и не находил, если, казалось, и находил, то это только казалось, потом приходилось разочаровываться, и он грустно задумывался и даже отчаивался.
«Видно, не дано этого блага во всей его полноте, — думал он, — или те сердца, которые озарены светом такой любви, застенчивы: они робеют и прячутся, не стараясь оспаривать умников, может быть, жалеют их, прощают им во имя своего счастья, что те топчут в грязь цветок, за неимением почвы, где бы он мог глубоко пустить корни и вырасти в такое дерево, которое бы осенило всю жизнь».
Глядел он на браки, на мужей и в их отношениях к жёнам всегда видел сфинкса с его загадкой, всё будто что-то непонятное, недосказанное, а между тем эти мужья не задумываются над мудрёными вопросами, идут по брачной дороге таким ровным, сознательным шагом, как будто нечего им решать и искать.
«Не правы ли они? Может быть, в самом деле больше ничего не нужно», — с недоверчивостью к себе думал он, глядя, как одни быстро проходят любовь как азбуку супружества или как форму вежливости, точно отдали поклон, входя в общество, и — скорей за дело!
Они нетерпеливо сбывают с плеч весну жизни, многие даже косятся потом весь век на жён своих, как будто досадуя за то, что когда-то имели глупость любить их.
Других любовь не покидает долго, иногда до старости, но их не покидает никогда и улыбка сатира…
Наконец, бо́льшая часть вступает в брак, как берут имение, наслаждаются его существенными выгодами: жена вносит лучший порядок в дом — она хозяйка, мать, наставница детей, а на любовь смотрят, как практический хозяин смотрит на местоположение имения, то есть сразу привыкает и потом не замечает его никогда.
— Что же это: врождённая неспособность вследствие законов природы, — говорил он, — или недостаток подготовки, воспитания?.. Где же эта симпатия, не теряющая никогда естественной прелести, не одевающаяся в шутовский наряд, видоизменяющаяся, но не гаснущая? Какой естественный цвет и краски этого разлитого повсюду и всенаполняющего собой блага, этого сока жизни?