Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 130 из 163



IV

Надо теперь перенестись несколько назад, до приезда Штольца на именины к Обломову, и в другое место, далеко от Выборгской стороны. Там встретятся знакомые читателю лица, о которых Штольц не всё сообщил Обломову, что знал, по каким-нибудь особенным соображениям или, может быть, потому, что Обломов не всё о них расспрашивал, тоже, вероятно, по особенным соображениям.

Однажды в Париже Штольц шёл по бульвару и рассеянно перебегал глазами по прохожим, по вывескам магазинов, не останавливая глаз ни на чём. Он долго не получал писем из России — ни из Киева, ни из Одессы, ни из Петербурга. Ему было скучно, и он отнёс ещё три письма на почту и возвращался домой.

Вдруг глаза его остановились на чём-то неподвижно, с изумлением, но потом опять приняли обыкновенное выражение. Две дамы свернули с бульвара и вошли в магазин.

«Нет, не может быть, — подумал он, — какая мысль! Я бы знал! Это не они».

Однакож он подошёл к окну этого магазина и разглядывал сквозь стёкла дам: «Ничего не разглядишь, они стоят задом к окнам».

Штольц вошёл в магазин и стал что-то торговать. Одна из дам обернулась к свету, и он узнал Ольгу Ильинскую — и не узнал! Хотел броситься к ней и остановился, стал пристально вглядываться.

Боже мой! Что за перемена! Она и не она. Черты её, но она бледна, глаза немного будто впали, и нет детской усмешки на губах, нет наивности, беспечности. Над бровями носится не то важная, не то скорбная мысль, глаза говорят много такого, чего не знали, не говорили прежде. Смотрит она не по-прежнему, открыто, светло и покойно, на всём лице лежит облако или печали, или тумана.

Он подошёл к ней. Брови у ней сдвинулись немного, она с недоумением посмотрела на него минуту, потом узнала: брови раздвинулись и легли симметрично, глаза блеснули светом тихой, не стремительной, но глубокой радости. Всякий брат был бы счастлив, если б ему так обрадовалась любимая сестра.

— Боже мой! Вы ли это? — сказала она проникающим до души, до неги радостным голосом.

Тётка быстро обернулась, и все трое заговорили разом. Он упрекал, что они не написали к нему, они оправдывались. Они приехали всего третий день и везде ищут его. На одной квартире сказали им, что он уехал в Лион, и они не знали, что делать.

— Да как это вы вздумали? И мне ни слова! — упрекал он.

— Мы так быстро собрались, что не хотели писать к вам, — сказала тётка. — Ольга хотела вам сделать сюрприз.

Он взглянул на Ольгу: лицо её не подтверждало слов тётки. Он ещё пристальнее поглядел на неё, но она была непроницаема, недоступна его наблюдению.

«Что с ней? — думал Штольц. — Я, бывало, угадывал её сразу, а теперь… какая перемена!»

— Как вы развились, Ольга Сергеевна, выросли, созрели, — сказал он вслух, — я вас не узнаю! А всего год какой-нибудь не видались. Что вы делали, что с вами было? Расскажите, расскажите!

— Да… ничего особенного, — сказала она, рассматривая материю.

— Что ваше пение? — говорил Штольц, продолжая изучать новую для него Ольгу и стараясь прочесть незнакомую ему игру в лице, но игра эта, как молния, вырывалась и пряталась.

— Давно не пела, месяца два, — сказала она небрежно.

— А Обломов что? — вдруг бросил он вопрос. — Жив ли? Не пишет?

Здесь, может быть, Ольга невольно выдала бы свою тайну, если б не подоспела на помощь тётка.

— Вообразите, — сказала она, выходя из магазина, — каждый день бывал у нас, потом вдруг пропал. Мы собрались за границу, я послала к нему — сказали, что болен, не принимает: так и не видались.

— И вы не знаете? — заботливо спросил Штольц у Ольги.



Ольга пристально лорнировала проезжавшую коляску.

— Он в самом деле захворал, — сказала она, с притворным вниманием рассматривая проезжавший экипаж. — Посмотрите, ma tante, кажется, это наши спутники проехали.

— Нет, вы мне отдайте отчёт о моём Илье, — настаивал Штольц, — что вы с ним сделали? Отчего не привезли с собой?

— Mais ma tante vient de dire[42], — говорила она.

— Он ужасно ленив, — заметила тётка, — и дикарь такой, что лишь только соберутся трое-четверо к нам, сейчас уйдёт. Вообразите, абонировался в оперу и до половины абонемента не дослушал.

— Рубини[*] не слыхал, — прибавила Ольга.

Штольц покачал головой и вздохнул.

— Как это вы решились? Надолго ли? Что вам вдруг вздумалось? — спрашивал Штольц.

— Для неё по совету доктора, — сказала тётка, указывая на Ольгу. — Петербург заметно стал действовать на неё, мы и уехали на зиму, да вот ещё не решились, где провести её: в Ницце или в Швейцарии.

— Да, вы очень переменились, — задумчиво говорил Штольц, впиваясь глазами в Ольгу, изучая каждую жилку, глядя ей в глаза.

Полгода прожили Ильинские в Париже: Штольц был ежедневным и единственным их собеседником и путеводителем.

Ольга заметно начала оправляться, от задумчивости она перешла к спокойствию и равнодушию, по крайней мере наружно. Что у ней делалось внутри — бог ведает, но она мало-помалу становилась для Штольца прежнею приятельницею, хотя уже и не смеялась по-прежнему громким, детским, серебряным смехом, а только улыбалась сдержанной улыбкой, когда смешил её Штольц. Иногда даже ей как будто было досадно, что она не может не засмеяться.

Он тотчас увидел, что её смешить уже нельзя: часто взглядом и нессиметрично лежащими одна над другой бровями со складкой на лбу она выслушает смешную выходку и не улыбнётся, продолжает молча глядеть на него, как будто с упрёком в легкомыслии или с нетерпением, или вдруг, вместо ответа на шутку, сделает глубокий вопрос и сопровождает его таким настойчивым взглядом, что ему станет совестно за небрежный, пустой разговор.

Иногда в ней выражалось такое внутреннее утомление от ежедневной людской пустой беготни и болтовни, что Штольцу приходилось внезапно переходить в другую сферу, в которую он редко и неохотно пускался с женщинами. Сколько мысли, изворотливости ума тратилось единственно на то, чтоб глубокий, вопрошающий взгляд Ольги прояснялся и успокаивался, не жаждал, не искал вопросительно чего-нибудь дальше, где-нибудь мимо его!

Как он тревожился, когда, за небрежное объяснение, взгляд её становился сух, суров, брови сжимались и по лицу разливалась тень безмолвного, но глубокого неудовольствия. И ему надо было положить двои, трои сутки тончайшей игры ума, даже лукавства, огня и всё своё уменье обходиться с женщинами, чтоб вызвать, и то с трудом, мало-помалу, из сердца Ольги зарю ясности на лицо, кротость примирения во взгляд и в улыбку.

Он к концу дня приходил иногда домой измученный этой борьбой и бывал счастлив, когда выходил победителем.

«Как она созрела, боже мой! как развилась эта девочка! Кто ж был её учителем? Где она брала уроки жизни? У барона? Там гладко, не почерпнёшь в его щегольских фразах ничего! Не у Ильи же!..»

И он не мог понять Ольгу, и бежал опять на другой день к ней, и уже осторожно, с боязнью читал её лицо, затрудняясь часто и побеждая только с помощью всего своего ума и знания жизни вопросы, сомнения, требования — всё, что всплывало в чертах Ольги.

Он, с огнём опытности в руках, пускался в лабиринт её ума, характера и каждый день открывал и изучал всё новые черты и факты и всё не видел дна, только с удивлением и тревогой следил, как её ум требует ежедневно насущного хлеба, как душа её не умолкает, всё просит опыта и жизни.

Ко всей деятельности, ко всей жизни Штольца прирастала с каждым днём ещё чужая деятельность и жизнь: обстановив Ольгу цветами, обложив книгами, нотами и альбомами, Штольц успокаивался, полагая, что надолго наполнил досуги своей приятельницы, и шёл работать или ехал осматривать какие-нибудь копи, какое-нибудь образцовое имение, шёл в круг людей, знакомиться, сталкиваться с новыми или замечательными лицами, потом возвращался к ней утомлённый, сесть около её рояля и отдохнуть под звуки её голоса. И вдруг на лице её заставал уже готовые вопросы, во взгляде настойчивое требование отчёта. И незаметно, невольно, мало-помалу, он выкладывал перед ней, что он осмотрел, зачем.