Страница 9 из 13
Порой, когда он приходит на пустошь под вечер, а там пусто и жутко, и Маринки нету, — он укрывается в раскидистых душистых ветвях клена и потихоньку шарит в птичьих гнездах… Неожиданно он замечает перед собою заходящее солнце и залитое огненными потоками небо — и изумление перед Господом охватывает его. Молчаливо лежит он на толстой ветке, жмется щекой к прохладным широким листьям, приклоняет к ним голову, будто дремлет, и обращает разгоряченное лицо к закатному зареву. В такой час чудится ему, будто давным-давно он тоже рос на этом дереве, рос, как один из листьев… Он смежает веки и целиком скрывается в пышной листве дерева — и тут перед ним немедленно возникает отчетливый и ясный, зримый во всех подробностях образ одного вечера в деревне, где он родился. Он, мальчонка, прячется в кусте орешника у плетня. Края небес подобны пламенеющему костру. Весь мир рдеет и полыхает. Отцовский двор оделся в красное. Посреди двора стоит с десяток пунцовых коров, возле их расставленных ног — коленопреклоненные фигуры крестьянских девушек, босоногих, с оголившимися плечами и обнаженными по локоть руками. Из коровьих сосков в подставленные ведра с нежным, ласковым звуком — тззз, тззз — брызжут тонкие белые струйки. Белая пена на поверхности молока вздымается все выше. Пальцы чувствуют странный зуд, им хочется войти в нее, погрузиться в тепло… запах молока затопляет мир… Вдруг посреди двора возникает мама, лицо ее обращено к пламени, в одной руке у нее кувшин, а другою она прикрывает глаза от яркого света. Она вся пламенеет — и в бескрайнем пунцовом пространстве разносится ее призыв: «Но-о-й! Но-о-о-й!»
Миновал осенний праздник Кущей, настали дождливые, пасмурные дни. Пустошь стала унылой, неприветливой. Теперь там и ступить нельзя: нога скользит и увязает в непролазной грязи. Опавшие листья догнивают в жирной темной жиже, а прибитые дождем стебли тянутся по земле, как мертвые черви. Груша обнажена, и ее черные искривленные сучья кажутся стаей драконов или змей, которые взвились, готовые сцепиться в смертельной схватке, да так и застыли в воздухе, будто окаменели. На высоком дубе кое-где, как мокрые грязные тряпки, болтаются и бьются о сучья последние уцелевшие листья. Знакомая яма стоит, доверху наполненная мутной водой, а арбуз исчез, как обычно, когда кончается лето. Маринка получила повышение: каждый день ее посылают в поле рыть ямы для картофеля, а Ной — Ной попал к новому меламеду.
Маринка снова спрятана куда-то в глубокий тайник Ноева сердца — и заперта там надолго.
Новый меламед, к которому теперь отдали Ноя, был человек спокойный, миролюбивый, вечно простуженный и очень снисходительный. Ученики не слушались его и потешались над ним, да что поделаешь. «На безрыбье и рак — рыба», — говорил Ханино-Липа.
Вначале все шло сравнительно благополучно. Неделя шла за неделей, ученики проводили дни по большей части на льду речки, где устраивали побоища с учениками других хедеров, а учитель исправно получал плату с присовокуплением «праздничных» и аккуратно почивал после обеда. Иногда Ной прокрадывался в комнату во время его сна и в присутствии всех учеников вешал над кроватью учителя, прямо против его лица, завернутый в тряпочку комок снега. Комок медленно таял и капал на лицо учителя — кап, кап, — а учитель со сна хлопал себя то и дело по лицу, отгоняя мнимую муху. Ученики корчились со смеху, и учитель испуганно вскакивал:
— А, а, кто тут? Что такое? Берите книги!..
Когда резали гусей, Ципа-Лия посылала учителю гостинец: полную тарелку шкварок. Так шло дело обучения Ноя вплоть до очередной, сорок восьмой главы книги Бытия. В четверг вечером на седьмом стихе этой главы приключилось несчастье. Вместо того, чтобы перевести: «Ва-ани…», как их учили в продолжение всей этой недели: «И я, Иаков…», Ной неожиданно ляпнул: «Ва-ани — И я, Ваня». Подобная кощунственная ошибка — замена святого имени патриарха Иакова именем какого-то деревенского Вани — вывела из себя даже этого снисходительнейшего меламеда: «Как, как?!» Одним словом, вопреки своему обыкновению, он замахнулся на Ноя с намерением дать ему оплеуху, но Ной не стал ждать, а упредил учителя, влепил ему полновесную пощечину и — убежал.
Он убежал, но прозвище «Ваня» преследовало его весь конец той зимы и начало лета. Ваней величали его бывшие однокашники. Ной стал устраивать на них засады, внезапные нападения у речки, натравливал на них собак, вместе с крестьянскими мальчишками кидал в них камни. Обеим сторонам стало ясно, что без решительной битвы не обойтись, и в один субботний день грянул бой. На зеленый выгон между слободой и поселком — обычное место для стычек — вышли в ту субботу под вечер два отряда: еврейские мальчишки под предводительством Нотки Камбалы с одной стороны, и сельские хлопцы под предводительством Вани-Ноя и Макарки — с другой.
Солнце клонилось к закату. Зеленый выгон с его желтыми цветочками сделался багровым. Высоко в воздухе, над городом, зажегся золотой крест. Оба отряда стояли друг против друга в полной боевой готовности.
Вдруг воздух задрожал. Ударили в большой церковный колокол: бум-бум-бум…
— Ура! — раздался громкий крик из вражеского стана, и посыпался тяжелый град камней.
— Держись, братцы! — кричали из еврейского лагеря, в свою очередь, осыпая противника камнями.
Бой был долог и упорен; дрались с большим остервенением. Летели камни, свистели кнуты, лаяли собаки, кровили носы. А колокол все свое: бум-бум-бум… Еврейский отряд не отступал; все сознавали важность этой минуты. Согласно предварительному уговору, метили в основном в Ноя: «Как! Еврейский мальчик заодно с кацапами! Смерть изменнику!»
И снова летят камни, снова раздаются крики: «Ура!» и «Держись!» Младшие собирают камни и подают старшим, старшие прицеливаются; глаза сверкают, лица пылают, никто не чувствует усталости… Солнце уже село за верхушки деревьев, а колокол все гудит: бум-бум-бум… Выгон превратился в поле смертной битвы. Тяжелые, гулкие и черные, выкатывались из дальнего невидимого колокола ядра ударов и один за другим падали в темную бездну. Вязкий багровый гул, грозный и отчужденный, разливался в воздухе; он надвигался медленно и неумолимо, волна за волною, сотрясая пространство мира и растекаясь над зелеными полями и алеющими лугами…
И дрогнул Израиль… Солнце уже закатилось — а изменник все еще не погиб. К вечеру в неприятельский лагерь прибыло подкрепление. Отовсюду доносился все громче и злее лай сбегающихся и окружающих выгон собак. В гудение большого колокола неожиданно ворвалось «динь-дон» колокольцев. Еврейские мальчики поддались, смешались и врассыпную бросились наутек — в ведущий к синагоге переулок на вечернюю молитву. А Ной со своей ватагой вернулся в село.
Весь вечер Ной сидел в кругу ликовавших парнишек мрачнее тучи, словно не он, а его победили. Чуть не плакал. На исходе субботы приехал в телеге Ханино-Липа — возвратить сына домой. Ной пошел за отцом без сопротивления. Всю дорогу они молча сидели в телеге. Когда приехали, Ханино-Липа, оставив во дворе лошадь нераспряженной, повел Ноя в конюшню и запер за собой дверь. Что он с ним там делал — знают только стены конюшни и старые сломанные колеса, затаившиеся в темноте. Закончив дело, Ханино-Липа вышел оттуда с запачканными кровью руками; при выходе он споткнулся о тело Ципы-Лии, лежавшей в обмороке у порога.
Сбежавшиеся соседи внесли в дом окровавленного, еле живого Ноя.
Около двух месяцев Ной пролежал в постели, а когда оправился и теплым летним днем вышел на улицу, понял, что остался совершенно один. Прежние товарищи его сторонились, меламеды окончательно от него отказались. И Маринка тоже теперь дома бывала редко; вместе с работницами она уходила в поле, а когда возвращалась вечером, им неудобно было видеться — он уже «большой», и на это могут обратить внимание. Длинные свободные летние дни Ной стал проводить в лесах и полях, на лугах и баштанах, часами скакал верхом, купался, уходил в дальнюю рощу. Вечером, лохматый и разгоряченный, он возвращался домой, нагруженный всяким добром: грибами, орехами, лесными яблоками, дикими грушами, разной ягодой, иногда — с какой-нибудь пестрой пичужкой. Яблоки и груши он прятал в сено на сеновале, чтоб дозревали; у него уже набралось их с полный мешок. Из них Ципа-Лия варила все свои компоты. Птиц Ной рассаживал в клетки и подвешивал их к потолочной балке. Весь дом наполнился неумолчным щебетом и вонью — нигде не найдешь спасенья.