Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 105



— Президент в моем рассылочном списке.

— Может быть, она им не понравилась.

— Я Ньюсаму никогда не нравился, — с грустью припомнил Либерман. — А вы с ним всегда дружили. Вы вместе получили грант из благотворительного фонда.

— Не вместе. Одновременно. Он тебе не нравился.

— Он антисемит.

— Сомневаюсь.

— Спроси у него, — возразил Либерман. — У него ума не хватит соврать. — Либерман, словно прах, отряхнул с себя нахлынувшие на него недобрые чувства. — У меня к тебе под этот твой замысел есть другое неплохое предложение, — сказал он с расчетливым воодушевлением. — Выгодное. Ты мне за те же деньги даешь тридцать или сорок тысяч слов, а я печатаю их в двух номерах. Это должно быть эротическое и легкое чтиво, и тогда у тебя будет все, что делает общедоступную книгу настоящим бестселлером. Подбрось туда черных, наркотики, аборты и побольше межрасовых совокуплений. И я уверен, Помрой тут же ухватится за такую книгу.

Помрой же, напротив, отнесся к этой идее настороженно, а у настороженного Помроя был такой же зловещий и обескураживающий вид, как у ходячего трупа в помятой рубашке, зеленых вельветовых брюках и больших очках. Помрой был меланхоличным неудачником сорока восьми, как и Голд, лет. Помрой прошел путь до главного редактора в преуспевающей издательской фирме со слегка сомнительной репутацией. Чем большего успеха он добивался, тем мрачнее выглядел. Помрой считал, что знает, почему. У него были совсем другие планы в жизни. И ни о чем, кроме этого, он не мог думать.

«Беда людей, которые, как мы, начинают слишком резво, — заметил он как-то одним из самых своих похоронных тонов, — состоит в том, что вскоре нам оказывается некуда расти». А Либерман, естественно, не согласился с этим.

Помрой редко смеялся или повышал голос, но если он все же смеялся, то обычно делал это, тщетно пытаясь убедить какого-нибудь незадачливого автора в том, что всё, в конечном счете, обстоит не так бесповоротно плохо, как кажется. К обману он относился без снисхождения, и не чувствовал необходимости практиковаться в нем.

— Что именно у тебя на уме? — спросил он, когда Голд прервался.

Голд нервничал под бесстрастным взглядом Помроя.

— Книга. Как раз для тебя. Меня попросили сделать развернутое исследование.

— Кто?

— Несколько журналов. Уверен, что Либерман его напечатает, если мы не найдем кого-нибудь получше. Исследование о жизни еврея в современной Америке. — Голд говорил, а на сердце у него становилось все тяжелее и тяжелее. — Рассказ о том, каково это было для людей вроде тебя и меня, для наших родителей, жен и детей вырасти и жить здесь в наше время. Я думаю, об этом еще никто не писал.

— Об этом писали сотни раз, — поправил его Помрой. — Но я не уверен, писал ли об этом кто-нибудь, вроде тебя.

— Вот именно. А я сделаю книгу пикантной и достаточно легкой, чтобы ее принял массовый рынок. Там будет сильный налет эротизма.

— Мне нужна научная, аргументированная работа, которая будет полезна для колледжей и библиотек. С сильным налетом психологизма и социальности.



Голд сник.

— Такая книга не принесет денег.

— Я дам тебе гарантию на двадцать тысяч долларов. Пять из этих двадцати мы по статье издательских расходов отнесем на исследовательскую работу, а не будем включать в гонорар, и выдадим их тебе на этой неделе.

— Остановимся на шести тысячах. А когда я смогу получить следующий аванс?

— Пять. Когда покажешь мне двести страниц.

— Двести страниц? — страдающе повторил Голд. — На это уйдет вечность.

— Вечность проходит быстро, — заметил Помрой.

Голд ликовал, покидая кабинет Помроя.

Каждый год в начале осени Голд прикидывал, как ему свести концы с концами и дотянуть до следующего лета, чтобы хватило на еще один год обучения и прочие связанные с этим расходы для его сыновей — один из них учился в Йейле, другой в Чоуте, и оба они получали неполные стипендии — и для его шальной двенадцатилетней дочери, которая, живя дома, училась в частной школе и которой постоянно грозило исключение. Кроме жалованья профессора колледжа, Голду требовалось еще двадцать восемь тысяч долларов. На восемь он мог рассчитывать, так как должен был получать гонорары и за устные выступления, значит, оставалось наскрести еще двадцать. Только что он договорился на тысячу у Либермана и на двадцать у Помроя. Но Помрою он оказывался должен книгу. Книгу он мог бы легко сляпать, как только ему удастся собрать материал. Евреи были верным делом. Не хуже золота.

II

МОЙ ГОД В БЕЛОМ ДОМЕ

БУДЬ Голд дома, когда его жена Белл приняла приглашение приехать в пятницу вечером в Бруклин к его сестре Иде на обед, устраиваемый в честь его отца и мачехи, он придумал бы какой-нибудь предлог, чтобы не идти.

— Все будут? — с дурным предчувствием спросил он. — Мьюриел с Идой помирились?

— Кажется.

Голд тешил себя тщетной надеждой на то, что еще до конца недели налетят арктические ветры и его отец с мачехой немедленно укатят во Флориду, в меблированную квартиру, которую снимали из года в год, как подозревал Голд, не без тайной финансовой помощи Сида, его старшего брата. Предпринимались неявные попытки убедить их приобрести во Флориде кондоминиум, поскольку в этом случае появлялись шансы, что они будут подольше оставаться там весной и пораньше возвращаться туда осенью. В этом году, когда речь заходила об их отъезде, они были особенно уклончивы. Уже приходила и сошла ежегодная осенняя жара, которая у евреев зовется Большие Праздники, а у всех других — бабье лето. Но его отец нашел какие-то другие еврейские праздники. Голд надеялся, что, может быть, Сид не придет к Иде, но в глубине души знал — и здесь его ждет разочарование. В обществе отца и старшего брата его неизбежно подстерегали минуты жестоких страданий. Отец будет оскорблять и унижать его, Сид — изощренно издеваться своими иезуитскими приемами, против которых Голд был совершенно бессилен. Беспомощность Голда выработала у него за долгие годы почтительное преклонение перед хитростью и коварством Сида. Сейчас Сиду было шестьдесят два, на четырнадцать больше, чем Голду. Отцу было восемьдесят два. Одним из самых ярких воспоминаний Голда о детстве был случай, когда Сид как-то летом нарочно потерял его на Кони-Айленде на Серф-авеню неподалеку от Стиплчеза, а сам отправился гулять с девчонками, и одна из его старших сестер, Роза, а может быть Эстер или Ида, пришла за ним в полицейский участок. Воспоминания об этом происшествии всегда отзывались болью в сердце Голда.

Последняя на неделе лекция у Голда заканчивалась в пятницу после ланча. Образование было одной из нескольких отраслей знаний, в которой Голда считали специалистом те, кто разбирался в этом еще хуже него. Из опыта Голд знал, что выезды на уик-энд не доставляют ему никакого удовольствия и что большинство студентов испытывает на этот счет прямо противоположные чувства, а потому он всегда включал в расписание на вторую половину дня в пятницу по крайней мере одно занятие, заранее зная, что посещаемость будет низкой. Обычно Голд терял интерес к читаемому им курсу ближе к его окончанию, и тогда студенты начинали вызывать у него раздражение. В этом семестре интерес у него пропал в самом начале курса.

Нужно было посмотреть, не пришли ли ему послания от его старых подружек или потенциальных новых, и из студенческого городка в Бруклине Голд проехал подземкой на Манхэттен, почти в самый центр, где у него была небольшая квартирка, которую он называл своей студией. Он нашел там письмо от одной из первых своих подружек, которая сообщала, что, может быть, заглянет на денек в Нью-Йорк в следующем месяце и рассчитывает позавтракать с ним; это вполне устраивало Голда, а кофе и сэндвичи в таких случаях он заказывал прямо к себе в студию. Виски здесь уже было. Привратник передал ему конверт из плотной бумаги, адресованный доктору Брюсу Голду, который сразу же понял, что это запоздавшее сочинение какого-то опасливого студента. Вес конверта поверг его в отчаяние; рукопись была толстой, а ведь ему придется читать ее. Он позвонил Белл, чтобы узнать, когда они выезжают.