Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 60

Все происходит наоборот. Во-первых, все, кто могли, не явились. Нет Катаева, нет Володи Амлинского… А те, кто пришли, сидят смиренно и стараются на меня не смотреть. И даже такие просоветские зубры, которые должны были обличительные речи произносить, как, например, Михаил Алексеев, бормочут какие-то общие слова: «Ну что же, ну, мы вынуждены исключить Гладилина из Союза писателей… Он куда хочет, во Францию? Ну, нету же во Франции Союза советских писателей, поэтому мы его исключаем». Вот и всё. И никаких проработок, никаких нравоучений. А ведет заседание Рекемчук, и ведет в мягких тонах.

Может, они боялись, что я пойду на обострение? Но раз все тихо и спокойно, я рассуждаю на литературные темы, а они слушают. В каком-то контексте я упомянул Феликса Кузнецова, который присутствовал на заседании, но рта не открывал. Он потом выскочил за мной в коридор и спросил: «Толька, а зачем ты меня упомянул?» Я говорю: «Феликс, ну что ты испугался? Я назвал тебя известным литературным критиком, и всё». Он подумал и сказал: «Ну тогда ладно». И убежал в партком. А я, признаться, никак не мог представить, что в скором времени Феликс станет главным в московской писательской организации, и наломает столько дров, и «прославится» гнусной кампанией против авторов альманаха «Метрополь». Ей-богу, такого я от него не ожидал… А пока мы сидим в комнате парткома, у всех какое-то траурное настроение, и я говорю: «Ребята, зачем вы устраиваете похороны? Жизнь длинная, может, мы все еще и увидимся?» И вдруг Саша Рекемчук, мой защитник, мой старый товарищ, мой давнишний приятель, вскакивает, лицо багровее, и начинает орать: «Вы слышите, что говорит Гладилин — „мы еще увидимся“? Значит, он думает, что советской власти не будет? Вы понимаете, что это речь врага!» Черт знает что понес! Сдали у человека нервы, в самый последний момент наложил в штаны. Но я не обиделся, я же ко всему был готов…

Через пятнадцать лет, в октябре 1991 года, я официально вернулся в Москву, поездка проходила под патронатом «Известий», и меня очень хорошо встречали: каждый день интервью в газетах, на радио, на телевидении, мой вечер в Большом зале ЦДЛ, который вели Вознесенский, Окуджава, Арканов, Веня Смехов… Я потом долго не приезжал в Россию, ибо понимал, что таких встреч больше не будет и пусть у меня останется в памяти дружественная, родная Москва. А тогда, в 91-м, мне, конечно, хотелось подойти к Рекемчуку в Доме литераторов и сказать: «Саша, а ведь я оказался прав, вот мы увиделись». Я не подошел и не стал говорить эти слова, потому что мало ли кто и когда наделал глупостей, и зачем их сейчас вспоминать.

Разрешение на выезд пришло быстро, а на сборы дали всего две недели. Началась предотъездная суматоха. Все, что люди не брали с собой в самолет, надо было заранее упаковать, привезти на таможню, там все вскрывали, просматривали и затем отправляли «малой скоростью». Чего только люди с собой не везли! Горы ящиков, чемоданов, мебель, холодильники… На таможне сплошные вопли. Я сказал «люди» — пардон, ошибся. В глазах таможенников — жиды пархатые, да еще изменники Родины, какие они люди? Поэтому и отношение соответствующее. Но со мной разговаривали вежливо. Объяснили, что книги с автографами не пропустят, есть распоряжение Совета министров. Что делать? Или везите их обратно в Москву, или сами вырезайте страницы с автографами, вот вам бритвочка. Я сидел на таможне и под бдительным присмотром вырезал первые страницы книг и прятал их в портфель. Потом они проверили (но, как я и предполагал, проверили книги моих сверстников, на книги старых писателей — Эренбурга, Катаева — даже не взглянули), помогли запаковать, а через полгода я благополучно получил эти ящики в Париже.

Вырванные страницы с автографами я запечатал в большой конверт и отнес своим друзьям-правозащитникам. Товарищи диссиденты меня заверили, что у них в американском посольстве надежный канал, по которому они пересылают пачки разных бумаг. Будь спок, ты все получишь кружным путем, через Штаты. В том, что они отнесли конверт в посольство, а посольство отослало в Вашингтон, — у меня нет сомнений. А в Вашингтоне конверт должен был вскрыть какой-нибудь советолог, и он, может, решил, что бумажкам грош цена, и выбросил их в мусорную корзину. А может, наоборот, догадался, что со временем эта коллекция приобретет цену — в буквальном смысле этого слова. Однако это область догадок. Меня было легко найти: одиннадцать лет на американской службе. Будем считать, что листки с автографами затерялись на почте…

А на московской таможне в Шереметьеве произошел любопытный эпизод. По их правилам, после завершения багажной эпопеи я должен был показать все свои таможенные декларации какому-то чину. Суровый, но довольно молодой еще таможенник смотрит бумаги и спрашивает: «Вы что, однофамилец?» Я говорю: «Что значит — однофамилец?» Он подумал. «Ага, — говорит, — вы тот самый. В вашем багаже только книги. И это всё?» Я отвечаю: «Вспомните Маяковского: „Мне и рубля не накопили строчки“». Он шлепнул на декларациях печать, вернул их мне и мрачно так говорит: «А вы-то зачем уезжаете? Вы зачем уезжаете? Вы понимаете, что таких людей у нас становится все меньше и меньше?» Вот такой был диалог, правда, с глазу на глаз. Это могла быть его личная инициатива, мог быть разыгранный спектакль, тут все может быть, я тоже немножечко в таких делах понимаю, но дать оценку, что это было, — не могу.





Я уехал после смерти мамы, члена партии с 1919 года. Пока она была жива, я никак, конечно, не смог бы это сделать, у нее был бы удар. Она до конца своих дней все-таки верила в какие-то коммунистические идеалы. А я, полный дурак, пытался с ней еще спорить, в чем-то ее переубеждать, и в ответ она начинала плакать. До сих пор мне стыдно.

Сестру мою не тронули. Она была незаменимой лаборанткой в поликлинике Академии наук. А с братом, который работал ответственным секретарем радиостанции «Юность», они круто расправились — выгнали и его, и его жену с работы. Валерия все в редакции любили, он шел на повышение. А когда выгнали с работы, у него начались серьезные мытарства. И именно в результате травли, которую ему устроили в Радиокомитете, и в результате этих мытарств тяжело заболела и умерла его жена. Валерий, что называется, «качал права», он дошел до самого Лапина, тогдашнего председателя Комитета по радиовещанию и телевидению. Лапин его принял. Валерий спросил Лапина: «Почему меня выгоняют? Чем я виноват? Это брат уехал, у брата своя жизнь. А я тут при чем?» На что Лапин многозначительно прищурился и сказал: «Но вы же его провожали в Шереметьево». То есть уже сам факт, что мой родной брат поехал меня провожать, был в их глазах, может, не уголовным преступлением, но во всяком случае поступком, который не прощался.

Много-много раз я прилетал в Вену с магнитофоном на плече, встречал видных диссидентов, писателей, художников, музыкантов, которые эмигрировали из СССР, делал с ними первые интервью. И все они рассказывали, как уезжали, и каждый отъезд был весьма драматичным, с довольно тяжелыми последствиями для близких, для тех, кто оставался на родине. И, собирая эти рассказы, я пытался понять логику поведения Софьи Власьевны. Ну да, повторяю, простых еврейцев Софья Власьевна за людей не считала. Но элитарных представителей советской культуры? Зачем им-то пакостить? Команда сверху или местная самодеятельность?

Аксенова я встречал в парижском аэропорту Орли. Аксенов прилетел со всем семейством. Сам в порядке, сразу дал интервью французскому и американскому телевидению. Молодые тоже в порядке, маленький Ванечка весело прыгает. А Майю, жену Аксенова, трясет. Я посадил их в свою машину и повез на квартиру, которую им приготовили французы. Вижу, Майю продолжает трясти. Я пытаюсь ее успокоить, дескать, все уже позади, а Вася говорит: «Не трогай ее. Над ней так поиздевались в Шереметьеве. Устроили ей личный досмотр. Понимаешь, что это такое?»

Для справки. До замужества с Аксеновым Майя была женой Романа Кармена. Кармен знал, что у него неизлечимая болезнь, знал, что у Майи любовь с Аксеновым, и попросил Майю, пока он, Кармен, жив, не оставлять его. Майя сидела у постели Кармена до его последнего вздоха, кормила, поила лекарствами.