Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 38

Мы опять залезаем в воронку и выжидаем. Со второго этажа нашего дома вылетает ракета, потом несколько коротких автоматных очередей для острастки.

Зубы отбивают чечетку. Это от холода и от напряжения — все вместе.

Мы ползем по направлению к берегу. Но, кроме трупов, никого не встречаем. Тогда решаемся идти в рост, разумеется — пригибаясь.

Как-то совсем неожиданно перед нами вырастает столбик, вроде водоразборной колонки. Данилин и я подходим к нему вплотную. В самую последнюю секунду столбик оживает — и мы видим человека, по пояс высунувшегося из такого же колодца, в какой только что опустили гранату. Он, видимо, спал. Наши автоматы упираются ему в грудь. Часовой поднимает голову, и резкая очередь, выпущенная им в упор, прорезает тишину ночи. Данилин качается и стонет. Смураго подхватывает раненого. Я выпускаю ответную очередь — и часовой виснет на краю колодца.

— Обратно! — приказывает Данилин, прижимая к себе раненую руку.

Оказалось, что мы отошли на порядочное расстояние от дома. Данилин с каждым шагом теряет силы. Вскоре он уже не может идти самостоятельно. Тогда Смураго взваливает его себе на плечи. Я иду рядом, держа автомат наготове.

Перед входом в дом мы останавливаемся в той же воронке, напротив окна.

— Кто? — шепотом окликает нас Подюков.

— Серега!

Мы втаскиваем раненого в помещение.

Данилин так ослаб, что не может говорить. Укладываем его в комнатушку, где, свернувшись, спит раненый Савчук.

Данилин забывается в бредовом сне. О какой-нибудь помощи нечего и думать. Во-первых, у нас нет бинтов; во-вторых, нет света. Мы не трогаем даже зажигалок.

Нас никто ни о чем не спрашивает, но Смураго в нескольких словах рассказывает младшему лейтенанту о результатах разведки.

— А берег, берег чей? — с нетерпением спрашивает Бондаренко.

— Мы не могли добраться до него.

Младший лейтенант больше не задает вопросов.

Я и Смураго идем по своим местам, младший лейтенант остается возле Данилина.

Сережка молча нащупывает мою руку и долго держит ее в своей.

У меня подкашиваются ноги, слипаются веки.

— Серега, я одну минуту… только одну-единственную, — шепчу я и тут же забываюсь в тяжелом сне.

Подюков дергает меня за руку, но я не могу разлепить век, хотя сознание уже проснулось.

— Вы все будете умирайт, если не сдавайс…

Я окончательно прихожу в себя и прислушиваюсь.

— Даем вам думайт три с половиной час, потом вам капут.

Голос умолкает, но эхо перекатывается по коридорам, по комнатам, этажам. Нам становится жутко. Ведь никому ни разу не приходилось слышать речь живого немца, обращенную непосредственно к нам.

— Если вы будете сдавайс, никому мы не сделай плёхо. У нас есть хлеб, колбас, шнапс и русский женщина… Слово немецкий офицер… Мы будем ждайт три час тридцать минут, потом стреляйт, очшень стреляйт! Ауфвидерзеен!

Это уж не сон. Нам предлагают сдаваться.

— Ты слышал?

— Слышал, — неохотно отзывается Сережка.

— Хотят купить колбасой.

— А ну его к чертовой матери!



Значит, немцы не знают ни о нашей численности, ни о боезапасах. Иначе не предлагали бы эту сделку.

— А зачем они полушку к трем часам прибавили? — спрашивает Подюков.

— Чтобы принять нас, когда рассветет, наверно, — предполагаю я.

Раненый боец, сидящий на корточках в углу, вдруг вскакивает и с диким криком шарахается к баррикаде.

— Р-ратуйте, товарищи, р-ратуйте!

Он взвизгивает тонко и страшно, мечась из угла в угол, спотыкаясь и падая.

— Ратуйте, ратуйте!

И опять холодок страха пробегает по спине. Мне кажется, что волосы под пилоткой встают дыбом. Сумасшедший бросается к баррикаде и разбрасывает мебель.

— Ратуйте-е-е! — нечеловеческим голосом надрывается он.

К нему подбегают Бондаренко, Шубин, Смураго и, скрутив ему руки, усаживают обратно в угол. Но больной вырывается и продолжает кричать. Только спустя минут сорок его взвизгивания затихают, переходя в стоны.

Никто из нас до рассвета не смыкает глаз. Цепенящий ужас холодной дрожью вползает под одежду.

Проходит еще одна страшная ночь. Серые брызги рассвета просачиваются в окна и двери. Дикие вопли помешанного точно застряли в нашем мозгу. Теперь каждый думает: «Кто следующий?.. А что, если он, а может… я?»

Мы с угрюмым любопытством изучаем друг друга. Но даже самый опытный психиатр ошибся бы, назвав следующего. Скорее всего он указал бы на всех. У нас черные изможденные лица с впалыми щеками да воспаленные слезящиеся глаза, которые смотрят с тревожным недоверием и с какой-то суровой злобой вконец измученных людей.

Каждый слышал ночную речь немецкого офицера, и теперь все мы охвачены каким-то яростным нетерпением. Скоро они должны начать. А у нас даже не хватает сил приготовиться. Бондаренко сидит на куче кирпича, поддерживая раненую руку. Она у него распухла, отчего стала непомерно большой и гладкой. Он еще больше ссутулился, его впалые глаза еще больше ушли вглубь. Но эти маленькие умные глазки светятся все тем же огоньком неподдельного упрямства. Если бы я был поэтом, то обязательно написал бы стихи о таких глазах.

Сережка тайком от меня, чего я вовсе не ожидал, достает из кармана блокнотик, тот самый, что я нащупал, когда искал папиросину, и, раскрыв его, долго смотрит на какой-то листик.

Я не мешаю ему. Пусть себе смотрит. У меня нет фотографий, нет и писем, которые я получал. Все они вместе с вещевым мешком сгорели на старой позиции, в коридоре. Чтобы как-то занять время, я сажусь на пол и перематываю обмотки.

Из комнатки доносятся бредовые выкрики Данилина. Он приходит в себя и дико озирается по сторонам. Потом начинает всхлипывать, бормоча бессвязные слова.

— Пи-ить, — жалобно просит кто-то из раненых.

Никто из нас не отзывается на просьбу, потому что всем хочется пить. Все эти «хочется» мы стараемся запихнуть поглубже внутрь, чтобы они не всплывали и не озлобляли нас.

Каждый из нас знает: надо во что бы то ни стало продержаться до ночи. А там будь что будет.

У меня уже не хватает сил раскрыть диск автомата, который сунул мне ночью младший лейтенант, и посмотреть, много ли осталось патронов. У Сережки в карабине четыре патрона, у остальных тоже не густо. Вон Ситников передает Пахомову целую обойму. Значит, у него наверняка есть еще в запасе пара штук. У Смураго автомат. Он выходил с ним в разведку и не сделал ни одного выстрела. Шубин находит у себя три патрона. Бывший связист Доронин вооружился карабином и пистолетом. Откуда у него пистолет — не знаю. Наверно, кто-нибудь из раненых командиров оставил. Дальнюю баррикаду охраняют Петрищев и Варфоломеев. У обоих винтовки без штыков. Собственно, штыков уже давно ни у кого нет; или побросали сами, или растеряли.

Где-то близко прогудели самолеты. Чьи — нам не видно. Заволжье охнуло несколькими залпами батарей. Одновременно загремели катюши. Их шум перекрывает все прочие. Немцы огрызаются скрипом шестиствольных минометов, буханьем дальнобоек. На «Октябре» — автоматная перестрелка с разрывами гранат вперемежку. Это нас несколько оживляет. Значит, держится «Красный»…

Тилиликанье офицерского свистка на втором этаже настораживает нас.

— Русише зольдат! — опять слышим тот же скрипучий ночной голос. — Мы даваль вам думайт три час тридцать минут. Теперь мы будет вас убивайт!.. Последний слёво — и доблестный немецкий зольдат…

Он не договорил. Смураго подскочил к баррикаде, закрывающей доступ из коридора в наш вестибюль, и, грозя автоматом, как-то тонко, совсем по-поросячьи, взвизгнул:

— Врешь, сволочь! Не на тех напал! Хочешь нас сагитировать? Не выйдет!.. Попробуй — возьми!..

Бондаренко кладет здоровую руку на плечо Смураго.

— Брось, Михаил. Они все равно не поймут. Не порти себе кровь. А нас все равно не взять им! Слышишь, не взять!

— Ну погоди, ну погоди! — отходя от забаррикадированных дверей, грозит Смураго. — Мы еще посмотрим, чья возьмет!