Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 48



У тебя есть, а у меня нет; ты счастлив, а я в постоянном горе; ты прожил легкую жизнь, а я тяжелую; ты здоров, а я болен... И что? Так все и останется? У тебя не убудет и мне не воздастся? Хотя бы не сейчас, не на земле, а потом, в посмертном расчете?..

И люди жаждали рассуда, люди жаждали справедливости – будь то на земле или на небе. На земле справедливости не было. А что, если ее нет и на небесах?

Самая большая несправедливость заключается в том, что бога нет. Значит, нет и судьи, который воздавал бы за хорошее и за плохое. А коли так, то нет и справедливости. Самая большая несправедливость в том, что нет справедливости. На что же уповать? Кого бояться и перед кем держать ответ? Вот тогда и родилась совесть...

Нет судьи и бога поднебесного, да есть собственная совесть. Она твой бог и твой судья.

Пишу эти слова с некоторой долей неуверенности. Кому они и для чего? В наше-то время? Не похож ли я на юную учительницу, рассказывающую беременной школьнице о любви Татьяны к Онегину? Потребитель под корень сводит природу, смысл жизни подменил товарами, человеческие отношения замещает деловыми, вместо любви насадил секс, трепетное искусство застелил эстрадным дымом... А я про совесть...

Про совесть, потому что я следователь и нахожу ее в себе, в друзьях и знакомых, в людях, и, главное, в преступниках, да в таких, с которых, казалось, скатывается она, как ртуть со стекла; находил в обстоятельствах, далеких от совести или никак с нею не совместимых.

Ну, хотя бы, каждый человек замечал, что ночные мысли отличаются от дневных. Ночные – тревожнее, мягче и поэтому глубже; ночью многое передумывается и переразрешается. Это совесть, днем задавленная суетой, пробилась к разуму.

А сны? Беспокойные и страшные, пророческие и предупреждающие... Это свободная совесть ночью бередит наше сознание.

Кто не облегчал свою душу, выговариваясь? Но почему становится легче, когда о своих горестях кому-то расскажешь? Это совесть. Ей так невмоготу мучиться в одиночестве, что она идет на простительную хитрость: как бы перекладывает часть своей ноши на внимающего. И ей сразу легчает.

А замечалось ли, что юридический язык можно заменить другим, простым и понятным? Обыскать – рыться в чужих вещах; причинить ножевые ранения – зарезать, как барана; расчленить труп – разрубить наподобие мясной туши; привести приговор в исполнение – в сущности, убить... Юристы смягчают откровенный смысл этих понятий. Потому что стыдно.

А казнь? Казалось бы, применяется она за тяжкое преступление – и, значит, справедлива; по приговору суда – и, значит, законна. Но почему казнят тайно? Почему в средневековье палач надевал маску? Запугать преступника? Зачем же, когда самое страшное у него впереди? Почему жертве завязывают глаза? Почему стараются стрелять сзади, в затылок? Почему расстреливают, как правило, сообща, строем? Совесть. Потому что стыдно (не то слово) перед жертвой; потому что ответственность за смерть хочется разделить с кем-то еще; потому что казнь, в сущности, убийство, а убийство законным никогда быть не может. Впрочем, поведаю две криминальные истории из моей практики, которые скажут о совести больше, чем умозрительные рассуждения...

Страсти в нас бушуют, вовлекая в отношения, в коллизии и состояния. Интеллект наш работает, замышляя, взвешивая и обдумывая. Это и есть жизнь, в которой человек делает ошибки и подлости, совершает проступки и преступления. И за все, за все-за все рассчитывается его совесть черными слезами.

Я часто слышу от своих пятидесятилетних сверстников, что их лучшие годы позади. Но что такое «лучшие и худшие годы»? Когда ел безмерно, пил без оглядки, любил женщин без смысла, гулял, радовался всему – лучшие годы? А когда появился опыт и специальность, друзья и дети, способность размышлять и наслаждаться истинно хорошим – худшие годы? Разве животные радости выше духовных?

Говорю это к тому, что в ранней юности жил я, в сущности, бездуховно, если только не полагать за духовность сильные раздражители: ритмическую громкую музыку, остросюжетные фильмы, занимательные книжки, броских женщин и суперменистых личностей. И поэтому ни о какой совести не размышлял; лишь иногда – споткнувшись в книге о какую-нибудь обнаженную мысль. Столкнулся я с совестью – буквально, воочию, – в девятнадцать лет, и задолго до следственной работы.

Не буду описывать, как попал на Дальний Восток в геологическую партию рабочим третьего разряда; как с приятелем Мишкой Наконечниковым бросил опостылевший юридический факультет... Теперь я носил рюкзаки, греб и правил плоскодонкой, варил каши и кипятил чай, но, главное, рыл шурфы и канавы. Шурфы наловчился бить трехметровые в любой породе, кроме скальной, конечно.

К концу лета был образован маленький отряд, куда вошло трое. Я, самый юный, Мишка Наконечников, уже взрослый парень, и Федор Евсеич, почитаемый нами за глубокого старика, хотя ему не исполнилось и шестидесяти. Этот отрядик забросили на какой-то бешеный приток Уссури, где был задан профиль. Мы рыли шурфы и производили расчистки берегов, двигаясь вверх по притоку.



Труднейшая и прекраснейшая жизнь. Я делал беспрерывные открытия. Листья дикого винограда, оказывается, краснеют, как у нашего клена. Легкокопающийся в супеси шурф может обвалиться и засыпать. Мишка Наконечников, бывший сын полка, вернее, корабля, матрос и матюжник, поет под гитару песни про маму, про Колыму и судьбу, а у самого глаза мокрые. Ягоды лимонника кисловаты и чуть-чуть отдают мылом, правда, туалетным. В вырытом шурфе непременно будет сидеть лягушка или змея. Истории, вечерами рассказанные в палатке, в квартире воспринимались бы не так. Мясо черепахи по вкусу похоже на рыбную курицу или на куриную рыбу. Федор Евсеич, бывший корневщик, принимает женьшень, настоенный на водке...

Много я сделал открытий.

Но была и тягость. Не сон в спальных мешках на земле, не однообразие каш, не буреломы на островах, не маслянистые суглинки и не галечные конгломераты, которые брались только летом... Комары. Они пепельным дымом вились над шурфом, лезли под очки, варились в каше, плавали в чае и ночью стонали за палаточным тентом так, что это казалось плачем самой земли. А кусались злее цепных собак.

Двигаясь по притоку, мы вышли к селу Тюхменево, что совпало с приездом к нам завхоза экспедиции, привезшего крупу, хлеб, сахар и чай. От завхоза пахло кожей и спиртом: кожа была на нем, а спирт, видимо, в нем. Уловив запах последнего, наш Федор Евсеич затеял деликатный разговор о спирте, который требовался ему для настаивания женьшеня.

– Ребята, – спросил завхоз, – а сколько вы прокантутесь в этом месте?

– С недельку, до приезда геолога, – ответил старший групп Федор Евсеич.

– Почему бы вам эту недельку не пожить тузами в Тюхменевке?

– Снять квартиру, что ли?

– Зачем... У меня тут временно пустующая база, снятая для геологического отряда.

Пожить тузами, то есть без комаров, в доме и в цивилизованном сельском обществе кто же откажется? Вдобавок, село имело продовольственный магазин, торговавший селедкой и пряниками. И книгами. Забегая вперед, скажу, что купил сочинения Арсеньева с его известным «Дерсу-Узала» – три томика в темно-зеленых, цвета приморской тайги, обложках.

Вечером на своей широченной плоскодонке мы пристали к тюхменевским берегам. Мальчишки смотрели, как выгружались лопаты и кайлы, вьючный ящик и спальные мешки, закопченная кастрюля и алюминиевые миски... И гитара, не выгружаемая, а запеленутая и ласково вынесенная.

Деревянный дом удивил нежилым духом. Что-то вроде пустующей сельской гостиницы. Обе его половины были заставлены раскладушками, двумя столами и стульями. Да в углу кадка с кактусом.

Впрочем, мы блаженствовали. Спать на кроватях, в деревянном доме, под кактусом. Электричество. Одни во всем доме. Ни ветров, ни шорохов, ни дождей, ни сполохов. И главное, никто не жужжит и никто не кусается. Ни комарика.

На радостях мы закатили что-то вроде праздника. Была извлечена неприкосновенная пачка цейлонского чая и круто заварена, а пряников купили загодя. Был взрезан, тоже неприкосновенный, копченый шмат дикой кабанятины. Федор Евсеич выпил двойную порцию лекарства, женьшеня на водке. По этому случаю Мишка Наконечников спел новую песню, тоже, кстати, про женьшень, полную драматизма и печали; парень влюбился в больную девушку, пошел в тайгу искать для нее целебный женьшень, отыскал небывалый корень, вернулся, в его отсутствие некий моряк привез девушке тресковой печени, она поела, выздоровела и уехала с этим неким моряком ловить треску, в которой много целебной печени.