Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 51



О ней не замедлили донести визирю. Он был этим крайне раздосадован и немедленно послал ко мне одного из своих чиновников с запросом — с какой целью устраивается празднество и по какому праву я взялся за это без его ведома. Я учтиво ответил, что, получив за два дня до того согласие Калайли, думал, что нет надобности в новом фирмане, но, тем не менее, я не только несколько раз посылал к нему своего секретаря, но самолично ездил к нему, чтобы возобновить разрешение. Чиновник, имевший, по-видимому, определенные распоряжения, заявил мне, что визирь велит немедленно прервать празднество, иначе он примет крайние меры, чтобы побудить меня к этому. Такая угроза привела меня в бешенство. Я ответил не менее резко, а чиновник, тоже выведенный из себя, добавил, что на случай, если я окажу сопротивление, отряду янычар уже отдан приказ выступить, дабы сбить с меня спесь. Тут я уже совсем вышел из терпения.

— Доложите своему повелителю, что его образ действия не заслуживает ничего, кроме презрения, — сказал я, — доложите ему, что я не ведаю страха, когда речь идет о величии моего короля. Если визирь дойдет до тех крайностей, которыми вы мне грозите, то я не стану обороняться против неприятеля, превосходящего меня численно, но велю принести в этот зал весь порох, которого у меня тут немало, и собственноручно подожгу его, что взорвет дом вместе со мной и всеми моими гостями. А король Франции отомстит за оскорбление, как сочтет нужным.

Чиновник удалился; но слухи об этом столкновении привели в уныние французов, приглашенных на празднество. Сам я был вне себя от негодования, так что вполне мог осуществить мысль, пришедшую мне на ум; а главное, не желая, чтобы в моем поведении сказывалась хотя бы тень страха, я распорядился немедленно произвести залп из всех пятидесяти имевшихся у меня орудий. Люди мои выполнили этот приказ с ужасом. Мой секретарь, обеспокоенный больше всех, решил, что сослужит мне хорошую службу, если погасит часть факелов и плошек, то есть потушит в нескольких местах огни, чтобы можно было сказать, что приказ визиря принят к исполнению. Я не сразу заметил это; но бегство части приглашенных, несомненно опасавшихся, как бы я не принял крайних мер, которыми грозил посланцу министра, еще сильнее распалило мой гнев. Тех, кого мне не удавалось удержать, я обзывал трусами и предателями, а когда заметил, что иллюминация понемногу тускнеет, и узнал, что это плод предосторожности моего робкого секретаря, то пришел в совершенную ярость. Находясь в этом состоянии, я услышал, что какая-то женщина зовет меня на помощь. Я не сомневался, что отряд янычар уже начинает обижать моих людей, но желая предварительно убедиться в этом, я в сопровождении нескольких преданных друзей бросился в ту сторону, откуда раздавались крики. И что же я увидел? Синесий и рыцарь с двумя греками похищают Теофею, которую они ловко заманили в сторону; чтобы приглушить ее вопли, они силились заткнуть ей рот платком. Тут мой пыл, и без того дошедший до крайности, превзошел всякую меру.

— Бейте негодяев! — вскричал я, обращаясь к своим помощникам.



Они исполнили мое приказание даже с чрезмерным рвением. Мы бросились на похитителей; те все же попытались оказать сопротивление. Двое греков, во-видимому, менее ловких и решительных, пали под первыми же ударами. Рыцарь был ранен, а Синесий, поняв, что положение его безнадежно, отдал нам свою шпагу. Я, вероятно, распорядился бы, чтобы его задержали и ему бы несдобровать, но тут мне доложили, что визирь, довольный нашей уступчивостью, которою он был обязан моему секретарю, отозвал янычар и заявил, что удовлетворен. Когда гнев мой остыл, его быстро сменила жалость. Надо было предпринять какие-нибудь меры предосторожности, чтобы скрыть смерть двух греков. Синесия я отослал, и он, думаю, должным образом оценил мою доброту, а рыцарю я приказал тщательно перевязать раны. К счастью, в доме моем жили только христиане, и поэтому всем им было выгодно сохранить это происшествие в тайне.

Между тем за празднеством последовало несколько событий, имеющих к моему повествованию только то отношение, что они ускорили мой отъезд на родину. Как только я получил королевское повеление, я стал обдумывать, как мне вести себя с Теофеей. Я слишком любил ее, чтобы колебаться насчет того, предложить ли ей последовать за мной; но я не смел надеяться на ее согласие. Итак, задача состояла в том, чтобы узнать ее намерения, и я долго старался разгадать их. Отчасти она сама помогла мне, высказав сомнение в том, что я позволю ей сопровождать меня. Я в волнении вскочил с места и, дав ей слово, что мои чувства к ней никогда не изменятся, просил ее высказать свои пожелания. Она ответила просто: ей нужна моя дружба, с которой связаны для нее все земные блага, — сказала она дружелюбно, — и возможность жить так, как она жила у меня до сих пор. Я поклялся свято соблюдать ее требования. Но я убедил ее, что до нашего отъезда надо еще раз попытаться уговорить упрямого Кондоиди. Она согласилась, однако считала, что это ни к чему не приведет. И действительно, хотя я, в отличие от нее, и надеялся, что он станет сговорчивее, узнав, что Теофея навсегда покидает Турцию, мне ничего не удалось от него добиться; наоборот, черствый старик даже принял мой отъезд за уловку, придуманную, чтобы обмануть его. С Синесием, как и с рыцарем, я не виделся после их отчаянной выходки, но едва только Синесий узнал, что Теофея уезжает вместе со мной во Францию, он, преодолев страх, явился ко мне и стал умолять, чтобы я разрешил ему сказать сестре последнее прости. Ссылка на родство, пущенная в ход хитрым греком, и растроганный вид, с каким он просил меня, привели к тому, что я не только согласился, чтобы он тотчас же повидался с нею, но до нашего отъезда еще несколько раз давал ему такое разрешение. И в деревне, и в городе мною были приняты такие меры, что я был вполне спокоен, притом я слишком хорошо знал Теофею, чтобы не доверять ей. Позволение видеться с нею породило у Синесия новые надежды. Побывав у нее раза четыре, он попросил разрешения переговорить со мною; он бросился мне в ноги и стал заклинать меня вернуть ему прежнее расположение; он призывал небо в свидетели, что всю жизнь будет относиться к Теофее как к сестре, и предложил мне взять его с собою и быть ему отцом так же, как и ей. Суть его просьбы, его рыдания и хорошее мнение, какого я всегда придерживался о нем, непременно побудили бы меня удовлетворить его просьбу, если бы я не догадывался, что под этой уловкой скрывается любовь. Я не дал ему окончательного ответа. Я хотел переговорить с Теофеей, которую подозревал в сговоре с ним и в том, что она поддалась голосу крови или его слезам. Но Теофея, не колеблясь, ответила, что настойчиво просила бы меня об этой милости, если бы убедилась, что она его сестра, но сейчас умоляет меня не ставить ее в неловкое положение, так как она не будет знать, как держать себя с юношей, преисполненным к ней чересчур пылкими чувствами, если он ей не брат. Так злополучному Синесию пришлось утешаться дружбой рыцаря, а после нашей разлуки с ними я уже не получал никаких сведений об их судьбе.

Несколько недель, прошедших после королевского указа и до моего отъезда, были употреблены Теофеей на занятия, описание коих заняло бы целый том, будь у меня желание увеличить объем этих записок. Собственный горький опыт и раздумья убедили ее, что для женщины нет худшего бедствия, чем рабство, поэтому с тех пор, как она жила в Орю, она не упускала случая расспросить о самых роскошных сералях и о вельможах, падких на такого рода сокровища. При содействии нескольких работорговцев, которые в Константинополе так же хорошо всем известны, как в Париже крупные маклеры, она разыскала несколько несчастных девушек, гречанок или чужестранок, которые помимо воли оказались в этом прискорбном положении, и она все время надеялась тем или иным путем освободить их. Она понимала, что я не в состоянии просить о такого рода милости всех турецких вельмож подряд, а, с другой стороны, из деликатности не решалась намекать о том, чтобы я сделал это на свои средства. Но ввиду скорого отъезда она осмелела.